И.А. Ильин о монархии
ГЛАВА ПЯТАЯ
Основные предпочтения — 3
Монархическое правосознание, религиозно укорененное и художественно олицетворяющее государственную власть, строющееся на началах семьи, ранга и традиции, естественно усваивает себе в отношении к главе государства настроение доверия. Монархист доверяет своему государю, причем он нередко не может даже выговорить, на основании чего он питает это доверие и в чем именно он ему верит. Одно только не подлежит сомнению, а именно: там, где это доверие колеблется, там слабеют незримые, но самые прочные нити, скрепляющие монархическое государство; и обратно: где доверие к государю прочно, там монархия может цвести и вести народ.
Понятно, что это доверие имеет свой глубочайший корень в вере а религии: народу необходимо знать, что его государь ставит себя перед лицо единого и общего Бога, в Него верует. Ему внемлет, связует себя Его заповедями и служит Ему. Вот почему в истории замечается такое упорное стремление народа к государю единой веры. Напрасно монархи пытались подменить эту проблему, требуя от народа религиозного повиновения им самим (cujus regio, ejus religio*). Дело в том, чтобы народ доверял своему государю, а не в том, чтобы государь вымогал у народа признание его веры. Вера вообще не вымогается; и монарх, пытающийся осуществить это, колеблет самые глубокие основы своего строя. История Византии, Англии, Франции, Испании, Германии, Нидерландов недвусмысленно удостоверяет нас в том, что государь, навязывающий свою веру народу, возлагает на него антирелигиозное испытание, расщепляет его правосознание и колеблет его доверие. Так было при императорах иконоборцах и при Юлиане Отступнике; так было при Филиппе II в Испании;
так было в борьбе англичан и с монархами-католиками, и с монархами-протестантами; так было и при отмене Нантского Эдикта Людовиком XIV. Народ, покорно приемлющий религию своего монарха, свидетельствует о несостоятельности и несамостоятельности своего религиозного чувства; народ, отказывающий своему монарху в повиновении, перестает доверять ему.
Поэтому не народ должен быть "единославен" со своим государем, а государь имеет основание принять трон только в той стране, где он будет "единославен" со своим народом, обеспечивая всем своим "инословным" подданным свободу исповедания.
История Теодориха Великого (454—526), короля остготов в Риме, ревностного арианина, разошедшегося со своими подданными, тянувшими к соединению с православной Византией, обнаруживает с особенной наглядностью опасность разноверия. Тогда в партию православия вошло духовенство, многие знатные римляне и даже ближайшие советники Теодориха. Узнав об этих тайных сношениях с Византией, Теодорих пришел в страшное негодование и не пощадил лучших друзей своих; Боэций и Симмах, философы и ораторы, были казнены; но и самое остготе ко-римс кое королевство не просуществовало после этого и 30 лет. Инославие лишило государя лояльности его подданных, а прекрасный государь, не сумевший дать религиозную опору правосознанию своих подданных, оказался не на высоте.
Гораздо легче было маневрировать Наполеону Бонапарту, который вообще вряд ли исповедовал какую-нибудь религию. Известно его признание: "Это я закончил войну в Вандее тем, что стал католиком, а сделавшись мусульманином, я водворился в Египте, а умы в Италии я привлек тем, что стал ультрамонтаном. Если бы я правил еврейским народом, я бы восстановил храм Соломона"'.
Понятно, почему религиозно-исповедное единославие драгоценно в монархии. Вера есть зрелое проявление инстинктивной духовности человека и в то же время выражение его жизненной цельности, включающей в себя и волю, и чувство, и мысль, и воображение, и деятельность. Быть одной веры с кем-нибудь — значит иметь религиозный акт однородного строения, стоять перед лицом единого и общего религиозного Предмета и дорожить однородными содержаниями и состояниями в творческой жизни. Нет большей близости, чем та, которая возникает из совместной и искренней молитвы, восходящей к единому Господу; и нет ничего важнее для устроения монархии, как уверенность верующего народа в подлинной вере своего Государя. Если народ знает, что его Государь имеет такой же акт веры, что он живет тем же актом совести и осуществляет сходный акт правосознания, то доверие его к Государю может считаться обеспеченным.
Вот почему московские послы, переговариваясь с поляками о призвании королевича Владислава на московский престол, говорили им: "никак не может статься, что государю быть одной веры, а подданным другой, и сами вы не терпите, чтобы короли ваши были другой веры"2. Опыт с Димитрием Самозванцем явно подтверждал эту точку зрения. Русские основные законы прямо требуют православного исповедания от членов династии, особенно же от кандидатов на престол и от их матерей3.
Доверие монархиста к своему Государю состоит в том, что подданный твердо и цельно полагается на его намерения и на его способности. Он верит в то, что монарх верен своему государству и своему народу; что он искренне и целостно желает для него добра, силы и расцвета; что он справедлив и хочет справедливости для всех; что он бескорыстен и требует бескорыстного служения от других. Вне этого монархист не представляет себе царя; не видит и не чувствует царской власти. Но это доверие оказывается особенно плодотворным тогда, когда оно распространяется не только на намерения монарха, но и на его способности. Подданные должны воспринимать не только направление, искренность и преданность своего Государя, но и его энергию, его организационный дар, его дальнозоркость и его верное историческое разумение народных нужд. Они должны быть уверены в том, что он не только желает блага, но и может, и умеет осуществлять его. Тогда доверие к нему оказывается на возможной жизненной высоте и приносит богатые плоды.
Все это обычно подразумевается и редко выговаривается или даже совсем умалчивается. Но драгоценность и важность этого доверия сам монарх должен разуметь, как никто другой: он должен заботиться о поддержании и укреплении его; он должен проверять и удостоверяться в том, что оно живет и не увядает; он должен видеть в нем главную силу своего правления, главную скрепу своего режима; он должен уметь вызывать в народе доверие. Это доверие совсем не должно выражаться в том, что народ отвертывается от общественных и политических задач, сваливает их бремя на своего государя, а сам предается пассивному безразличию. Напротив: доверие открывает сердца подданных и вызывает их активность и их инициативу в содействии монарху. Оно внушает подданным непоколебимую уверенность в том, что в государстве есть единая, правая и справедливая верховная воля, у которой можно найти всякую правду и оборону; что есть куда обратиться, есть к кому воззвать; что государство не формальная организация и не слепой механизм, ибо за всем этим и выше всего этого имеется благая и верная воля, способная совестно оценивать вещи и дела и по правде решать споры и несогласия. Доверие к государю есть необходимое и драгоценное настроение, которого и государь и сам народ должны требовать от всего множества граждан; ибо монархия, как и всякий другой политический режим, живет и творит именно из душевно-духовного настроения, владеющего народом.
Понятно, что это доверие к государю приобретает особенное значение тогда, когда в страну приглашается новая династия, или тогда, когда дело идет о восстановлении на троне династии исторически-наследственной, но утратившей трон, или же когда в стране подымается республиканское движение. Водворение новой, может быть чужестранной, династии всегда бывает критическим временем в жизни народа. Целый ряд роковых вопросов возникает в народном самочувствии: "С нами ли он? Наш ли он? Разумеет ли он наши опасности и нужды? Будет ли он нам верен?" И еще глубже: "Приемлет ли его сердце наши национальные святыни? Дороги ли ему наши национальные верования и наши обычаи? Захочет ли он, сумеет ли он блюсти их?"... В этом случае (например, водворение .в Швеции династии Бернадотов или в Болгарии Баттенбергской династии) все стоит под вопросом и очень многое зависит от нового государя. Иначе ставится вопрос, когда дело идет о реставрации прежней династии (например, возвращение Бурбонов во Франции). Реставрация династии пробуждает в душе народа чуть ли не все государственное прошлое, пережитое под прежним царским родом: все времена славы и крушения, все благодеяния и все ошибки монархов, все доверие и все недоверие минувших веков, все ликования и все разочарования совместного бытия и строительства... В такие эпохи, когда прошедшее и обременяет и облегчает новое, — духовный и политический такт возвращающегося монарха приобретает особое значение: от его поведения зависит — быть носителем и возродителем прошлой славы, былых благодеяний и ликований — или обратно... Ибо он призван не столько являть новое, сколько воспринять и возродить старые традиции, из которых может уже начаться новый строй и новая слава. — Може" быть, положение монарха оказывается наиболее трудным тогда, когда в стране только еще поднимается республиканское движение. Обычно это бывает связано с образованием кадра честолюбивых политиков, уже отвернувшихся от монархии вообще и от правящего государя в особенности и прямо заинтересованных в опорочении и оклеветании монарха и монархии. Этот кадр считает необходимым критиковать и отвергать все исходящее от монархии как таковой, даже самые верные и спасительные мероприятия и, может быть, эти последние реформы в особенности, ибо их удача могла бы реабилитировать и укрепить монархический режим. Тогда оказывается, что в стране имеется нелояльное общественное мнение, которое пропагандирует (то явно, то тайно) идею обреченности монархии, идею личной несостоятельности правящего монарха, идею невозможности прогресса в стране при данном режиме; публицисты, ораторы, шептуны и клеветники сеют безнадежность, ведут пораженческую линию во время войны, обвиняют во всем правительство, клеймят правительственную строгость как "террор", а мягкость как нераспорядительность или даже тайную злонамеренность; при малейшем попущении они начинают готовить революцию и заранее смыкать республиканские ряды. Из такого положения дел здоровый исход может быть найден только волевым государем-реформатором, монархом, одаренным дальнозоркостью и гражданским мужеством, умеющим морально и государственно импонировать и выносившим определенный и жизненно-верный план преобразований.
Вот почему основное задание республиканцев в пределах монархии состоит прежде всего в том, чтобы подорвать доверие к монарху — доверие к его намерениям и доверие к его личным способностям. Самая идея "доверия к главе государства" кажется республиканцам вообще неуместной, противоестественной и, может быть, даже опасной. Республика есть по существу своему такой политический строй” при котором глава государства или совсем отсутствует (как в современной Швейцарии), или же Обставляется всевозможными гарантиями недоверия. Из двух возможностей — персонифицировать государственную власть, вознести соответствующую персону в полномочиях и религиозно связать ее величайшими обязанностями; или же отказаться от этого личного центра, политически разгрузить это "место" и заменить царя чиновником, служащим по избранию, срочным и ответственным, с урезанными правами, который с виду удовлетворяет элементарным требованиям порядочности и старается руководиться доступными ему соображениями пользы, — республиканское правосознание решительно выбирает второй путь и совсем не находит в себе ни сочувствия, ни даже органа для понимания того, чтб именно происходит в монархическом правосознании. Глава государства должен быть обставлен формальными гарантиями, направленными против его свободного разумения и политического творчества; минимум таких гарантий составляют: присяга данной конституции (чтобы "он" не вздумал совершенствовать ее или приспособлять к жизни!), ограничение законодательного полновластия, невозможность совершить какой-нибудь неконтрассигнированный акт, обязанность утвердить законопроект, одобренный палатами, и т.д.
Вот почему президент республики избирается, а система и процедура избрания нередко обставляется так, что кандидат остро испытывает свою зависимость от партий и от массы избирателей. Предвыборная агитация, в которой он так или иначе принимает участие, ставит его нередко (например, в Се-веро-Американских Соединенных Штатах) в положение искателя, массового "угодника" и демагога, речам которого внимают праздные и жадные толпы народа, могущие выразить ему неодобрение и несочувствие в самых грубых и унизительных формах (например, в виде забрасывания будущего главы государства тухлыми яйцами или томатами). Кандидат старается угодить толпе — то пожиманием рук, то показыванием своей жены, то политическими и хозяйственными обещаниями, то бесконечными, но "очаровательными" улыбками. Надо угодить партиям, обеспечить себе поддержку мировой закулисы, заинтересовать посулами народные массы — и ждать неверного, часто случайного большинства или меньшинства голосов. Президент строго ограничен в своих полномочиях и возможностях (даже тогда, когда власть его, как в Соединенных Штатах, весьма обширна): он как бы "заперт в клетку" неполноправия и ограничения. Французский президент может быть сверх того "обвинен" палатой депутатов, и тогда он подлежит суду сената4. И даже конституция Соединенных Штатов допускает возможность того, что президент республики будет "смещен"5. Есть и такие республиканские конституции, которые не допускают переизбрания президента6.
Поэтому можно сказать: там, где недоверие к главе государства выражается в системе ограничивающих и обезличивающих его "гарантий" против него самого, — там имеется налицо республика, хотя бы глава государства все еще назывался королем (такова, например, была французская конституция 1791 г., никогда не осуществленная в жизни). Республика строится на принципиальном недоверии к главе государства, объективированном в виде системы учреждений. Понятно, что в душе республиканца это недоверие принимает не только личный, но и принципиальный характер, а в критические моменты превращается в пафос, ибо в этих "гарантиях" и ограничениях республиканское правосознание видит оплот и защиту для своих высших идей — свободы от тирании и всеобщего равенства. На самом деле эти гарантии имеют, конечно, условное и формальное значение. Наивен и несведущ был бы тот республиканец, который вообразил бы, что эти гарантии делают невозможным бонапартизм, цезаризм, диктатуру, тоталитаризм, переворот или реставрацию. Достаточно вспомнить историю республиканского Рима, завершение французских революций 1789 и 1848 годов или распространение диктатуры в республиканской Европе 1920-х и 1930-х годов (Венгрия, Италия, Германия, Австрия, Испания, Польша, Латвия, Эстония, Литва). Единственно, чтб эти формальные гарантии обеспечивают, это то, что самая сильная и даровитая, но лояльная личность, заняв пост президента, не сможет проявить свой политический талант и будет держаться как слабая и бездарная безличность. Но нелояльный властолюбец всегда сумеет вовремя "перейти Рубикон" и поставить республиканцев перед совершившимся фактом.
Итак, опасность монархического правосознания в том, что оно будет принципиально и безоглядно доверять притязательному или прямо недостойному монарху, который и обрушит на страну все бедствия произвола, террора и разорения (Нерон. Андроник Комнин, Иоанн Грозный, Людовик XIV). Опасность же республиканского правосознания в том, что оно совсем разучится доверять главе государства и не сможет поддержать его даже тогда, когда это окажется необходимым для спасения страны (положение адмирала Колчака, генерала Врангеля в гражданской войне 1918—1920 года, маршала Петена во время второй мировой войны). Однако монархическое правосознание, рискуя своим доверием, все же строит государственную власть, и пафос его имеет политически-положительное значение. Тогда как республиканское правосознание, не желая попадать в "глупое" положение "доверчивого простака" и считая всякое "излишнее" повиновение "унизительным", пытается строить государственную власть на стихии принципиального недоверия: пафос его оказывается политически-отрицательным, к такая установка правосознания может потребовать от народа слишком многих жертв.
^ доверием к государю в монархическом правосознании теснейшим образом связаны два основные чувства — любви и верности.
Установим, прежде всего, что доверие — невынудимо. Угрожая неприятными последствиями и приводя их к осуществлению, стесняя, наказывая и казня людей, можно, конечно, побудить их к известному внешне-лояльному образу действия: они будут умалчивать о своих мнениях и настроениях, что-то во вне делать и чего-то не делать. Но никакими подобными мерами нельзя вынудить у людей душевно-духовное положительное отношение к государственной власти и к ее главе. Доверие вырастает и крепнет внутренне и свободно. Оно предполагает живое и искреннее уважение к государю и слагается в настоящую любовь к нему. Выражением этой любви должна быть монархическая присяга и соответствующая ей верность государю.
Доверять человеку значит верить в его сердечное благородство и существенную качественность его воли; и, соответственно этому, ждать от него доброты и благих дел. И вот, человеку свойственно включать таких людей в свое "сердце", т.е. связывать с ними огонь своего чувства, — оценивающего, приемлю-щего, надеющегося и благодарного. Человеку со здравым, неизвращенным чувствилищем свойственно любить того, кого он считает хорошим и добрым. В отношении к монарху это чувство углубляется на путях религиозного "еди-нославия" и молитвы; оно приобретает некую органическую естественность от вовлечения чувств семейственных и сыновне-отцовских; оно приобретает оттенок почтения и благоговения от подобающего чувства ранга; оно укрепляется от дыхания священной традиции; и таким образом вызывает в душах ту драгоценную "идеализацию", без которой никакой авторитет не бывает сильным и ведущим.
Когда мы говорим об "идеализации", то мы должны различать — идеализацию наивную, слепую, необоснованную, вводящую в заблуждение и населяющую жизнь обманчивыми и разочаровывающими призраками, и другую идеализацию, духовно-зрячую, обоснованную, творческую, волевую, позволяющую нам строить и совершенствовать жизнь. В первом случае человек чувствует и действует, как влюбленное дитя, согласно правилу "по милу хорош": то, что ему сослепу приглянется, он возводит в "перл создания" и прилепляется к нему душою и сердцем. Говоря словами мудрого поэта:
"То лишь обман неопытного взора,
То жизни луч из сердца ярко бьет
И золотит, лаская без разбора
Все, что к нему случайно подойдет".
(Граф А.К. Толстой)
Такая идеализация всегда заканчивается разочарованием, унынием и пессимизмом.
Совсем иное дело духовная, творческая идеализация. Она исходит не от того, что субъективно нравится, но от того, что на самом деле хорошо ("по хо-рошу мил"). Сущее качество другого человека приемлется духом и сердцем и становится живым и подлинным основанием отношения к нему. Это отношение имеет характер волевой и творческий: надо сделать все возможное для того, чтобы это сущее качество окрепло, стало цельным, прочным, верно действующим в жизни и ведущим других. Это отношение есть любовь, зрячая, духовная, строющая и возносящая.
Именно такова любовь, проявляющаяся в монархическом правосознании. Это есть любовь идеализирующая, т.е. созерцающая облик идеального правителя и делающая все возможное для осуществления этого идеала в лице данного государя. Она видит духовным оком тот "noumen imperatoris"*, о котором повествует нам римская история, преклоняется перед ним и служит ему с тем, чтобы помочь ему овладеть всею личностью монарха и осуществить в нем идеал правителя. Именно в этом состоит "идеализация", осуществляемая монархическим правосознанием: она связывает дух монархиста с духом монарха живою, творческою, художественно-таинственною связью, которая и составляет главную скрепу монархического строя.
умопостигаемая сущность императора {лат.}. (Ред.}
Монархия держится любовью подданных к монарху и любовью государя к своим подданным. В душе монархиста живет особенное отношение к государю, а в душе у государя живет особенное отношение к его подданным. Есть оно, это отношение, — и настоящая монархия (не по расчету, не из страха, не по инерции!) живет и цветет, государство крепнет... Люди счастливы, что у них есть царь, а государь ведет свой народ на достойных путях к благоденствию. Нет этого отношения — и монархий превращается в пустую видимость, в иллюзию, в какое-то тягостное и опасное всеобщее недоразумение. Что бы ни гласила писаная конституция, какие бы внешние поступки люди ни совершали, — все начинает идти криво, все становится двусмысленно и недостоверно; начинается неискренность, скрытый протест, разлад, недовольство, неудачи; эти неудачи приписываются монархическому строю, в них обвиняют государя; протесты вырываются наружу, начинается оппозиционное и, далее, революционное движение. Люди думают: вот монархия, и в ней все идет криво и вредно; значит, монархия есть плохой государственный строй; и не понимают, что дух отлетел и что от монархии осталась одна внешняя видимость, пустая оболочка,.. Главного не стало. Глубокие родники иссякли. Не стало некой таинственной силы, животворящей и драгоценной. Исчезло то внутреннее отношение между государем и народом, без которого ни одна монархия не может быть национально-плодотворной. Нетрудно понять, в чем состоит это отношение.
Свет и цвет мы видим глазом, ибо глаз есть верный орган для цвета и света. Звук, пение, музыку мы слышим ухом; и не дано нам слышать звук глазом или воспринимать свет ухом. И так обстоит во всем, со всеми предметами; ибо каждый из них требует особого органа и соответствующей этому органу "функции" или "акта". Только воображением чистого, идеального пространства можно постигать геометрию, воображая-созерцая ее фигуры и формы. Только чистою мыслью можно постигнуть логику, ее законы и доказательства. И вот, подобно этому, великие духовные Предметы тоже нуждаются как бы в особом органе, но не внешнем, не телесном, а внутреннем, т.е. в особых состояниях, восприятиях и усилиях души. Нет этих восприятии и состояний — и Предмет остается недоступным, а душа остается безразличною для него и мертвою. Какою же душевно-духовною силою воспринимается монарх? Какою силою должна связаться с ним душа человека для того, чтобы возникла и утвердилась тайна монархии? Чтобы возникла не мнимая, не кажущаяся монархия, а подлинная, жизненная, могучая и священная?
Чтобы иметь Государя, его надо любить. Кто не любит своего Государя, тот душевно и духовно теряет его, отвертывается от него, жизненно отрывается от него глубиною своего правосознания, разрушает свою таинственную, творческую, государственную связь с ним. По закону он остается подчиненным монарху, он по-прежнему обязан de jure повиноваться ему; но главное исчезает. Это будет уже иное повиновение: формальное, официальное, показное, непрочное; "~ не "за совесть", а "за страх". С виду все остается по-обычному: и монарх есть, и подданный есть: А на самом деле подданный видит в монархе не то полновластного чиновника или диктатора, не то деспота, насильника, тирана; а монарх имеет в своем подданном не то безразличного обывателя, не то тайного врага — недоброжелательного критика, притворщика, полупокорного протестанта; и, строго говоря, —несвободного гражданина, а лукавого и неверного раба.
Иметь Государя возможно любовью, сердцем, чувством. Кто любит своего Государя, тот имеет его действительно, по-настоящему; и тем строит свое государство. Кто не любит его, тот всю жизнь будет притворяться перед собою и перед людьми, будто он лоялен; но иметь Государя он не будет. Любить же своего Государя — значит чувствовать в нем благую, добрую силу, которая искренне хочет своему народу добра и живет только ради этого добра и этого служения. И оно так и есть на самом деле. И помогать ему в этом посильно и даже сверхсильно, всемерно и повсюдно — есть сущее и пожизненное призвание всякого подданного...
Так это испытывает монархическое правосознание. Этим оно осуществляет в государстве акт величайшей важности: оно вносит в государственное служение и в политическое строительство начало чувства, искренней, благородной, активной любви — любви к монарху, которая неразрывно сплетается и срастается с любовью к своему народу и отечеству. Самый монархический строй требует от гражданина не только законопослушания, но участия чувства и сердца. Самое бытие Государя вовлекает в государственное строительство любовь человека со всеми ее огнями, взлетами, подъемами и напряжениями. "Формальное" отходит на задний план; направляющей и решающей становится содержательная, совестно-религиозная глубина души. Человек перестает числиться отвлеченным "субъектом права", гражданственной единицей, участником политической массы, но становится живым и цельным человеком в полном смысле этого слова. Он вовлекается в государственное строительство целиком, и чувство любви, которым загорелось его сердце, приводит всю его душу в движение по-новому: по-новому живет его чувство ответственности, по-новому ставятся для него вопросы верности и чести; он иначе воспринимает свой долг и свою службу; он иначе созерцает религиозное призвание своего народа и органическое единство своей страны. Его правосознание не есть только функция личного инстинкта, воли и мысли; оно сверх того верит, любит и созерцает. Именно поэтому здоровый монархический строй являет те черты теплоты, интимности и преданности, которые нередко порождают наплывы умиления и взрывы восторга.
В особенности характерна для монархического правосознания та верность Государю, которая должна сливаться с верностью народу и государству. Монархическая верность есть такое состояние души и такой образ действия, при котором человек соединяет свою волю с волею своего Государя, его достоинство со своим достоинством, его судьбу со своею судьбою. Верность монархиста есть прямое последствие его доверия к монарху и прямое проявление его любви к Государю. Он верен потому, что доверяет; и это выражается уже в том, что как только он перестает доверять, так приходит в колебание и его верность. Доверяя, он как бы говорит своему Государю: "верю, что Ты еси верный орган нашей общей родины и нашего народа; — что Ты утопил все Твои личные интересы в едином интересе нашего общего отечества, что Ты верен ему; — что Ты беззаветно служишь не себе, а ему; — что Ты ищешь для всех Твоих подданных, а моих братьев, блага и справедливости; — что Ты Богом и через Бога соединен с нашею родиною и со всеми нами; — и потому я, служа Тебе, служу моей родине, и притом наилучшим образом, и верность моя моему народу и моей родине только и может заставить меня быть верным Тебе. А потому приемлю Твое государственное изволение как связующее меня, Твой путь как мой путь и Твою судьбу как мою судьбу"...
Естественно, что в республиканском правосознании все обстоит иначе. Оно сохраняет за собою "драгоценное" для него право не связывать себя с персоною правителя. Сегодня он избранный "глава государства", а завтра случится с ним какое-нибудь неприятное происшествие и его "приберут" ввиду "несоответствия". Характерный случай имел место во Франции в XX веке, когда президент республики в одном ночном одеянии вывалился из вагона и сел на кучу песка; падение было очень удачно, он не был ни ранен, ни ушиблен; но весь контекст происшествия был настолько скандально-комичен, что оставаться в звании президента ему было неудобно; и его "убрали".
При таком трактовании вопроса говорить о "верности" граждан президенту республики было бы совершенно неподобающе. И в самом деле, республиканское правосознание не усмотрело бы в такой верности ничего, кроме глупости, комизма и даже более того — нелояльности конституционным законам. Тому чиновнику, который случайным большинством (иногда купленных и проданных, иногда закулисно навязанных) голосов окажется избранным для уравновешения государственной машины и который может быть завтра привлечен к ответственности, или "без шума" убран, или просто забаллотирован, — ни один гражданин не может быть повинен никаким особым доверием, да еще целостным и религиозно обоснованным, тем более никакою "верностью". Напротив, республиканец принципиально уполномочен и даже призван сохранять полную независимость своего воления и своей судьбы от своего эфемерного президента; он был бы прямо смешон, как жертва комического недоразумения, если бы он начал из чувства преданности и верности всю жизнь голосовать за одного и того же президента, если бы он решил служить ему лично, жить для него или готовился умереть за него (например, Гарри Трумэна). Мало того: гражданин республики имеет все основания "присматривать" за своим президентом и следить за его лояльностью; а на следующих выборах он может почувствовать себя обязанным выступить с обличения-ми и разоблачениями. Он может даже восхотеть сам стать президентом и затратить многие миллионы на пропаганду своей собственной кандидатуры. Республиканец всегда может высказать своему президенту классическое предложение: "ote-toi que je m'y mette"*... И лояльность его нисколько не будет нарушена этим конституционно-разрешенным "покушением".
Напротив, для монархического правосознания верность Государю есть существенный признак. В Средние века монархи так и называли своих подданных, "omnes fideles nostri"**. Французский язык пользуется в этом случае еще со Средних веков тем же самым словом, "la foi", для обозначения "веры", "доверия" и "верности". Эта "вера-верность" подобна природной связи между отцом и сыном: здесь решает природа, естество, рождение: подданные называются "!es natifs"***, "les ongmau-es",****, а их отношение к монарху обозначается латинским словом "naturalitas",***** которое на протяжении всех Средних веков обозначает "la fidelite, due au roi ou au iegitime seigneur"******7.
В русском языке "подданство" и "верность" сливаются в единое слово "верноподданный". Эта связь между подданным и Государем закреплялась присягой, при которой "князю целовали, крест" и которую выражали словами "присягая, государям души свои дали"8. Еще в старых договорах, заключавшихся на Руси между народом и князем, нередко помещалось условие ~ не разлучаться с князем ни в каком случае, но умереть с ним вместе (Сергеевич). Такая безусловная связь — связь личной судьбы и личной жизни — наблюдается везде на протяжении человеческой истории: воину почетно умереть за своего Государя; но это столь же почетно и для гражданина ("Жизнь за Царя"); и самый бой переживается как бой, происходящий за монарха, по его повелению и во имя его дела. Замечательно, что о такой безусловной верности Государю древняя Русь, избиравшая князей на вече, знает мало: бывали случаи, когда князей удаляли, причем иногда громили их двор и раз-грабляли их имущество, а бывали и случаи князеубиения9.
Прескотт в "Завоевании Перу" рассказывает, как во время предательского нападения Пизарро с его испанцами на перуанского монарха (Инку) верные дворяне густою толпою окружили своего Государя, хватали лошадей за ноги и мужественно умирали под копытами коней и мечами всадников; место каждого убитого занимала тотчас новая жертва...
*уходи, чтобы я мог занять твое место (франц.). (ред.)
*'все преданные мне (лат.). (Ред.)
*•* '"**" уроженцы; родом из (франц.}. (Ред.)
**'**естественность, природность (лат.). (Ред.)
*в*в”*зерность королю или законному господину (франц.). (Ред.)
Надо признать, что эта традиция монархического правосознания — идти на смерть за обороняемое сокровище — присуща всякой честной армии как таковой; и монархическое правосознание распространяет ее и на монарха, утверждая свою верность не только на протяжении жизни, но и в смерти. Именно это роднит каждую доблестную армию с монархическим правосознанием: солдат обороняет своего офицера и генерала так, как верный монархист своего Государя. Этим и объясняется то обстоятельство, что переход от республики к монархии совершался в истории не раз именно через посредство верной и победоносной армии. От верности до любви и от воинской персонификации до монархического олицетворения остается нередко всего один шаг; и фанатические республиканцы не без основания следят за своей армией и за своими генералами, опасаясь измены.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Основные предпочтения 1
Если мы сопоставим все доселе добытое нами, то мы увидим, что основные предпочтения монархиста вовлекают в монархическое служение весь его внутренний мир: они требуют от него участия •-- и веры, и художественного олицетворения, и доверия, и любви, и всей его иррациональной духовности, включая в особенности его живое правосознание, его чувство верного ранга и его инстинктивно-семейственные и родовые побуждения. Настоящая монархия осуществима только в порядке внутреннего, душевно-духовного делания. Она вносит в политику начало интимности, преданности, теплоты и сердечного пафоса. Это не значит, что всякий монархический строй соответствует этим с виду "идеально-патетическим" требованиям и пребывает на высоком уровне нравственно-религиозной духовности. Нет, история знает колеблющиеся монархии, вырождающиеся монархии и монархии, стоящие накануне крушения. Но эти колебания, это разложение и крушение происходят именно потому, что монархический строй теряет свои интимные корни в человеческих душах и "выветривает" свою иррациональную духовность. Монархия несводима к внешней форме наследственного единовластия или к писаной монархической конституции; формализация губит ее, она расцветает, укрепляется и начинает государственно и культурно плодоносить только тогда, когда имеет живые корни в человеческих душах.
Но именно это интимное укоренение в личной духовности — и есть то, без чего думает обойтись республиканское правосознание. Республиканец отнюдь не считает ни необходимым, ни существенным внесение религиозной веры в строение своей государственности; напротив, ему представляется важным и драгоценным "освободить" личную душу к маловерию, неверию и безбожию: свобода веровать и не веровать драгоценна ему; но участие веры в правосознании, а следовательно и в гражданско-политической жизни — кажется ему совершенно ненужным; это и выражается в требовании "отделить церковь от государства" (т.е. в требовании секуляризации и формализации правосознания).
Далее, республиканец принципиально не считает возможным и нужным обусловливать политическую деятельность какими бы то ни было требованиями духовности или тем более иррационально-интимной духовности. Исторически данный человек, как он есть и каков бы он ни был, кажется ему совершенно достаточным для политического правомочия (исключения делаются только для слишком уже маловозрастных, для слишком уже сумасшедших и уголовно-осужденных индивидуумов). Республиканец настаивает на внешнем и формальном понимании полноправия. Все "качества", необходимые для государственного строительства, предполагаются у людей как наличные, до тех пор пока не доказана прямая "imbecillitas"* или "malevolentia" субъекта, причем и самое зложелательство его (malevolentia) должно быть квалифицированным, законно предусмотренным и уголовно-осужденным. Отсюда
*слабоумие (лат.}. (Ред.}
неизбежное снижение гражданственного уровня в республиках, где почти всякий внешний и внутренний "ценз" подвергается поношению и извержению. Внутренний мир человека "освобождается" к личному произволению; внешние признаки "человечности" считаются принципиально достаточными для государственного строительства. От гражданина никаких духовных "качеств" не требуется; никакие внутренние "напряжения", усилия, заботы, никакое воспитание правосознания, никакой внутренний "подход" к государству и к политике не считается "верным" или "надлежащим". На то человеку дается республиканская "свобода". Это включает в состав полноправных и активных граждан обширные кадры людей, принадлежащих к порочным и позорным профессиям: ростовщиков, контрабандистов, шулеров, содержателей домов терпимости, фальшивомонетчиков, скупщиков краденого, сутенеров, торговцев живым товаром и других... согласно правилу "не пойман—не вор"...
Эта "свобода" в особенности относится к чувству, со всей его интимностью и теплотою, к тому, что может быть обозначено как "жизнь сердца". Республиканец признает за человеком право отстаивать свой интерес, но не признает за ним призвания — любить свою страну, ее народ, ее армию и "чиновников" своего государства, например, президента, главнокомандующего и т.д. Такая "любовь" сделала бы республиканца просто смешным в его собственных глазах и в глазах его сограждан; и когда мы видим проявление таких чувств в республике (например, у бонапартистов в 1848—1851 году по отношению к Наполеону III; или у немцев по отношению к Адольфу Гитлеру; или в Соединенных Штатах по отношению к Вашингтону или к Макар-^РУ)- т0 мы имеем полное основание говорить о том, что начинается перерождение республиканского начала...
Замечательно, что с этим связано начало достоинства и чести. Чувство собственного достоинства — если только не разуметь под ним банальное самолюбие или пошлое самомнение — требует от человека духовной жизни и духовной культуры. Поэтому оно и дается не всякому, а лишь тому, кто успел укорениться в личной духовности. Понятно, какое значение приобретает эта укорененность для политической жизни, которая творится именно правосознанием: ибо чувство собственного духовного достоинства есть первая и основная аксиома правосознания^. Это чувство не может быть внушено извне, вскормлено мнением толпы и упрочено внешними почестями. История знает множество тиранов, вознесенных на последнюю высоту внешними почестями, пресмыканием честолюбцев и рабскими унижениями толпы, — и в то же время совершенно лишенных чувства собственного достоинства, правивших посредством унижений и тем доказывавших свою собственную низость. Чувство собственного достоинства доступно только духу, выросшему в усилиях личной воли и в долгом дыхании сердца и потому недоступному никаким внешним оказательствам, ни отрицательным, ни положительным.
Уважать себя значит знать о своей силе в добре, и не сомневаться в ней, и не колебаться в ней. Эта "первая наука", по слову Пушкина, — "чтить самого себя", отнюдь не должна смешиваться с самомнением и со всеми иными формами само-пере-оценки. Уважение к себе как живому духу есть основное условие бытия: акт самоутверждения, уводящий в "сердечную глубь", к "не смертным, таинственным чувствам", которые ставят человека перед Лицо Божие, научая его измерять себя, свою жизнь и деятельность мерилами совершенства. Начинается строгая внутренняя цензура, требовательная, воспитывающая человека и организующая его духовную личность. Человек требует от себя всех основных духовных качеств и постепенно приобретает облик рыцарственности. Верность этому облику и составляет его честь. Блюсти свою честь он повинен перед Лицом Божиим, перед лицом своего Государя, перед своим народом и перед самим собою. При этом существенным является не то, чтб другие думают о нем или говорят о нем, но то, что озэ есть и чем он остается на самом деле. Вот основные формулы чести: "быть, а не казаться"; "служить, а не прислуживаться", "честь, а не почести"; "в правоте моя победа". И все это мыслится не как внутреннее самочувствие и внутреннее делание, но как закон внутренней жизни, вносимый во внешний мир, в государственное строительство и в политику.
Это заставляет нас установить и признать, что начало духовного достоинства и чести есть основа не республиканского, а монархического строя. Это совсем не означает, что всякий республиканец, как таковой, лишен чувства собственного достоинства и не знает, что такое честь; утверждать это было бы исторически несостоятельно и духовно нелепо. Казалось бы даже, что "справедливость" побуждает нас установить обратное: люди становятся республиканцами именно потому, что их "чувство собственного достоинства" отказывается мириться с беспрекословным повиновением главе государства; их "честь" требует свободного чувствования, свободного мышления и свободного жизнеустроения, а монархический строй явно лишает их всего этого. Именно поэтому республиканцы не раз выдвигали в истории — как идейно, так и активно, — принцип "монархомахии" или цареубийства: для них это было вопросом свободы, чувства собственного достоинства и чести.
Однако мы имеем в виду не те побуждения, которые заставляют республиканцев восставать против монархического строя, а тот жизненный уклад правосознания, который они считают единственно соответствующим их чести и достоинству и который они предлагают нам всем как единственный. Из двух первых и основных аксиом правосознания — "личного достоинства" и "свободы самоопределения"" — республиканцы отдают решительное предпочтение второй и готовы подразумевать первую как присущую каждому человеку чуть ли не от рождения. А между тем это уместно лишь в немногих странах, где, как, например, в Финляндии, уровень личной морали настолько высок и прочен, а искушения темперамента настолько не интенсивны, что экзистенц-минимум как бы гарантирован для первой аксиомы правосознания и начало чести и достоинства не тонет в произволениях свободы. Совсем иначе обстоит в большинстве других республик. Можно было бы сказать, что республиканцы полагают свое достоинство не в достоинстве, а в свободе, и свою честь не в чести, а в независимости. Им важно и драгоценно чувство личной независимости, нередко уводящее их к революционно-анархическим мечтам; что же касается личной культуры, духовного самоутверждения, самовоспитания и самоуважения, то они считают правильным и даже необходимым предоставить все это личному усмотрению и личному самоопределению. Поэтому можно было бы сказать, что у республиканца честь и достоинство обычно тонут в личной свободе, тогда как у монархиста личная свобода может утонуть в культивировании чести и достоинства. Республиканец мыслит себя и всякого гражданина вообще как уже созревшего к личному духовному достоинству, как самостоятельного блюстителя своей чести; и все, чего он добивается, — это полная независимость в вопросах веры, мнения, суждения, совести, чести и действия. Но это и означает, что он не включает честь и достоинство в жизнь правосознания и в его деятельность; это ему не нужно, это его только стеснило бы, это умалило бы или нарушило бы его свободу. Вот откуда эта типичная для республиканцев готовность — добыть себе свободу на путях, не соблюдающих ни достоинство человека, ни его честь, — на путях интриги, клеветы, заговора, правонарушения, революции и террора. Республиканец сам себе блюститель и пастырь; его правосознание не имеет единого якоря, единого духовного источника, единого мерила. Все духовно-социальные удержи кажутся ему устаревшими и отпавшими, — это не более чем религиозные, монархические и сословие- дворянские "предрассудки", стесняющие жизнь и умаляющие свободу и достоинство человека. Поэтому его первая задача — разоблачить предрассудочность этих предрассудков и освободиться от них. Республиканское правосознание сознательно и намеренно отрывается от своей иррациональной исторической и духовной почвы, провозглашает нового — безрелигиозного, антимонархического и антидворянского (лозунг французской революции: "ies aristocrates a la lanterne"*) — гражданина и пытается построить на его новом, условном и релятивистическом, правосознании новую государственность. Это отнюдь не означает, что все республиканцы лишены чести и достоинства; но они понимают и то и другое по-своему и считают эти корни гражданственного бытия делом личным, а не публичным; делом свободной морали, а не делом государственного правосознания.
3
Совсем иначе строится монархический уклад души. Он вырастает на протяжении веков из иррациональной духовности человека — из веры, из художественного олицетворения государства и народа, из доверия к Государю и любви к нему, из верности и служения ему, а такая верность служения требует искусства повиноваться без унижения. Подобно тому, как нелепо было бы утверждать; будто республиканец не знает достоинства и чести, столь же нелепо было бы говорить, что монархическое правосознание не знает свободы и не ценит ее. Напротив: монархия сильна и продуктивна только там, где монархисты умеют, в самом своем повиновении Государю, ценить свою свободу, утверждать ее и блюсти ее в жизни. Мы знаем, конечно, что у республиканцев есть такой предрассудок, будто монархия ведет к рабству и будто лояльность монархиста сама по себе уже доказывает, что он "не созрел до понимания свободы". На самом же деле это обстоит совсем иначе. Ибо лояльность и дисциплина могут быть приняты добровольно и свободно, и тогда о рабстве говорить совсем непозволительно. Мало того, верность, вырастающая из доверия и любви к Государю, есть сущее преодоление несвободы, ибо свобода вообще состоит не в ежеминутном торжестве личного произволения, а в добровольном приятии правовых границ своей жизни. Свободен не тот, кто, ничему и никому не подчиняясь, носится по прериям своей жизни, как сказочный всадник без головы, но тот, кто в порядке духовного "само-бытия"12 свободно строит свое правовое подчинение добровольно признанному авторитету. Достоинство человека состоит не в том, чтобы никому и ничему не подчиняться, но в том, чтобы добровольно подчиняться свободно признанному правовому авторитету. И этот свободно признанный правовой авторитет воспитывает человека к правовой свободе и к духовной силе.
Но и этим сказано далеко не все существенное. Дело в том, что Государь нуждается не в пассивной покорности запуганных подданных, а в творческой инициативе граждан, блюдущих свою честь и достоинство. Великие государи знали это лучше всех. Они знали, что монархия держится добровольной лояльностью, инициативным сотрудничеством граждан, несущих Государю свои лучшие советы и свои верные усилия. Настоящий монархист не тот, который ждет высочайшего приказа и запрета — и затем формально подминает жизнь под их требования; но тот, кто спрашивает себя по каждому делу и вопросу:
"как лучше?" и затем ищет и добивается во всем "государевой правды". Жизнь для него не служба^ а служение; не покорность, а творчество; не погряза-ние в раболепном безволии, но дело активной ответственности перед Государем; — можно было бы сказать: пафос монархической ответствен-поста.
•аристократов — к стенке! (франц.). (Ред.)
Здесь мы касаемся одной из основных тайн монархического строя и уклада души. Дело & том, что олицетворение народа и государства персоною Государя есть процесс художественно-религиозный. Он не сводится к тому, что под обширные и сложные реальности, именуемые "народом" и "государством", подставлется нечто более простое и малое, а именно персона единоличного монарха. Силою любви, и притом духовно-еолевой любви, а также силою воображения, и притом духовно-волевого воображения, осуществляется художественное отождествление верноподданного с Государем (как бы "снизу-вверх") и в то же время — художественное отождествление Государя с его народом (как бы "сверху-вниз"). Единение Государя и народа не есть ни отвлеченное представление, ни пустое слово, ни лицемерная игра словами, но подлинный государственно-творческий процесс. Остановимся в данный момент только на первой части его.
Облик Государя, введенный в душу силою любви, воли и воображения (по древнему русскому выражению патриарха Иова, "присягая, государям души свои дали"13), вносит в нее нечто совершенно новое, а именно помысел о всенародной справедливости^ расширяющий личный интерес до размера общегосударственного и углубляющий личное - правосознание до царственной глубины. Художественное отождествление с обликом любимого и желанного Государя^ созерцаемого в его духовно-верном, т.е. идеальном составе, вносит в душу гражданина нечто подлинно-царственное: ту заботу обо "всем народе", которою живет сам Государь; то созерцание своего государства, из его прошлого через его настоящее в его будущее, которое составляет самое главное дело каждого монарха; готовность стоять, бороться, а если понадобится, то и умереть за свое отечество; то повышенное чувство ответственности, которое характеризует каждого истинного государя; то чувство "служения", и притом беззаветного служения, которым держатся все монархии. И все это есть поистине нечто царственное.
Пребывая в этом царственном настроении и превращая его постепенно в самое прочное и жизненное свое достояние, монархист приучается спрашивать себя перед каждым решением и делом, — что именно он может принять на свою ответственность перед лицом своего Государя? какой образ действия есть для него как монархиста наиболее достойный? как следовало бы ему поступить, если бы он сам был монархом? Он как бы возносится на ту духовную "башню", с которой Государь созерцает пути и судьбы своего народа. Он приучается измерять свои поступки царственными мерилами — ответственности, чести и всенародного блага. Он, так сказать, "потенцирует" свою гражданственную личность, требуя от нее всенародности, бескорыстия, царственных целей и путей. Подобно тому, как человек, молящийся перед иконой, вчувствуется в ее благодатные образы и незаметно вводит в себя тот душевно-духовный уклад, который показан в ее чертах и настроениях, так монархист, художественно созерцающий своего Государя и посылающий ему в лучах своего доверия и своей любви свое "лучшее", утверждает свое духовное достоинство, крепит свою честь и воспитывает свое правосознание.
Эту идею, это самочувствие и соответствующее ему внутреннее делание можно найти в истории человечества в самых различных странах.
"Ошибочно думают", говорит, например, поэт Клавдиан (язычник, конец IV века по Р,Х.), "что при монархе подданные делаются рабами; никогда не пользуешься большей свободой, чем при порядочном государе"...'4 "Государь должен помнить, что римляне, которыми он повелевает, некогда повелевали вселенной"...15 Замечательно, что во все времена и у всех народов стойкое и мужественное правдоговорение Государю считалось надлежащим и лучшим образом действия; и если иные монархи с деспотическими наклонностями не умели переносить этого (подобно Эрику XIV, Иоанну Грозному и другим), то этим они искажали и повреждали самое основное в строении монархического государства. Так, Забелин отмечает, что царь Иоанн III Московский "против себя встречу любил", а царь Василий III не выносил возражений и однажды наложил опалу Ни возражавшего ему боярина Ивана Берсеня:
"Поди, смерд, прочь, не надобен ты мне" . Невольно вспоминается позднейшая судьба князя Репнина, Митрополита Филиппа, боярина Морозова и других "стоявших и прямивших" при Иоанне IV Грозном.
Однажды королева Мария Стюарт спросила свободоречивого шотландского реформатора Джона Нокса: "Кто вы, что беретесь поучать дворян и государыню нашего королевства?" "Сударыня", ответил Нокс, "я подданный, рожденный в том же королевстве". "Разумный ответ!" — замечает глубокомысленный Карлейль: "если подданный знает правду и хочет высказать ее, то, конечно, не положение подданного мешает ему сделать это".17
У С.Ф. Платонова читаем: в XVII веке московская "власть желала" в земских представителях на соборах "видеть людей, "которые б умели рассказать обиды и насильства, разоренье и чем Московскому государству полнитца"..."18 Русские цари того времени искали правды и людей гражданского мужества.
После посещения инкогнито английской Палаты Лордов (1697 г.) Петр Великий записал: "Весело слушать, когда подданные открыто говорят своему Государю правду; вот чему надо учиться у англичан". Он же говаривал:
"Полезное я рад слушать и от последнего подданного. Доступ ко мне свободен, лишь бы не отнимали у меня времени бездельем". Чтобы возвысить достоинство своих подданных, он запретил бить солдат, писаться в обращении к царю уничижительными именами, падать перед царем на колени и снимать зимою шапки перед дворцом: "К чему уничижать звание, безобразить достоинство человеческое? Менее низости, более усердия к службе и верности ко мне и государству — таков почет, подобающий царю"... "Вот", — говаривал он князю Якову Долгорукому, — "ты больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения:, а как рассужу, то и увижу, что ты искренно меня и государство любишь, и правду говоришь, за что я внутренне тебе благодарен" (1717 г.)...
Граф Ласказ, секретарь Наполеона, сообщает, что Наполеон умел терпеливо выслушивать возражения; но одному упорному возражателю он под конец сказал, указывая днем в небесную даль: "Voyez-vous cette etoile?" — "Non". — "Eh bien, moi, je la vois et tres distinctement. Sur ce, mon cher, bon jour! Retournez a vos affaires et surtout fiez-vous-en a ceux qui voient un peu plus loin que vous"...19 ("Видите ли вы эту звезду?" — "Нет". — "Ну вот, а я ее вижу очень отчетливо. А затем, мой милый, до свиданья. Возвращайтесь к вашим делам и доверяйтесь особенно тем, которые видят немного дальше, чем вы"...)
В мемуарах Витте мы находим следующий рассказ: "Граф Ламсдорф сказал мне: одно из двух — или наш Государь самодержавный или не самодержавный. Я его считаю самодержавным, а потому полагаю, что моя обязанность заключается в том, чтобы сказать Государю, чтб я о каждом предмете думаю, а затем, когда Государь решит, я должен безусловно подчиниться и стараться, чтобы решение Государя было выполнено"20. Таким образом, "самодержавие" отнюдь не исключает мужественного правдоговорения перед лицом монарха. Мало того: в состав обязанностей монарха входит терпимое, милостиво-любезное и беспристрастное выслушивание правды из компетентных уст.
Гениальный немецкий поэт-романтик Новалис (Фридрих фон Харденберг, 1772—1801) выдвинул одно из самых глубоких толкований монархии и монархического устройства. Принимая целостно и последовательно идею художественно-религиозного отождествления подданного с Государем, он выдвинул между прочим следующий тезис: "Всю люди должны стать троноспособными. Король есть средство воспитания к этой далекой цели"21. В такой формулировке этот тезис может оказаться неверным. Можно ли говорить обо всех людях, в том числе о малолетних, необразованных, глупых, бесчестных и преступных? И далее: что означает идея всеобщей "троне-способности", когда к самой сущности монархического строя относится исключительная "троно-право-способность" одного единого рода (династии)? И тем не менее Новалис выговаривает основную и глубокую тайну монархии, состоящую в том, что облик Государя не унижает подданных, а возвышает и воспитывает их к царственному пониманию государства и его задач. Истинный Государь воспитывает свой народ к царственному укладу души и правосознания силою одного своего бытия.
Здесь мы снова возвращаемся к идее ранга. Человек духовной высоты, ведающий свое достоинство и блюдущий свою честь, приемлет идею ранга легко и естественно; он не видит в этом унижения; наоборот: зная свой собственный ранг, он понимает, что его ранг измеряется и определяется объективно теми же самыми мерилами — духа, достоинства, чести и служения, — которыми он рад определять ранг других людей и которые определяют подлинный ранг его Государя.
Но это и есть именно то, чего почти не выносит республиканское правосознание. Иногда республиканцы выговаривают это прямо и откровенно. Так, однажды в одной из древнейших республик Европы мне пришлось беседовать с группой университетски образованных туземцев, причем я высказывал им свое воззрение на драгоценное значение чувства ранга. В ответ я получил нижеследующее разъяснение: "Вот это и есть то, чего мы не выносим. Мы не терпим в своей среде выдающихся людей (exzelient). Если таковой находится, то мы всегда сумеем сделать ему жизнь столь трудной и горькой, что он не будет знать, чтб ему делать. Но если он все-таки, выдержав это все, добьется чего-нибудь, тогда мы после его смерти поставим ему памятник"... Выслушав это, я записал сказанное; и, записывая, невольно вспомнил слова Петра Верховенского из "Бесов" Достоевского: "...не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами... Рабы должны быть равны.., мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство"22... и, вспоминая эти пророческие слова, я думал о том, что Верховенский и Шигалев заканчивали свою программу тоталитарным деспотизмом.
Итак, давно пора покончить с этим предрассудком пассивной приниженности граждан в монархическом государстве. Различие между республиканским правосознанием и монархическим правосознанием в этом вопросе следует искать не в пассивности, а в характере политической активности. Активность монархиста носит черты центростремительности, лояльности и ответственности перед главою государства. Активность республиканца отличается центробежным тяготением, развязывает личную инициативу, стремится вмешиваться во все государственное дела и старается сложить с себя ответственность перед избирателями. Все это требует внимательного удостоверения.
Однако этот тезис отнюдь не должен быть истолкован в том смысле, будто все республиканцы "несут свое государство рбзно" и лишены всякого чувства ответственности. Достаточно назвать Перикла в Афинах, Катона Старшего в Риме, Вашингтона и всех лучших президентов в Соединенных Штатах, ЛафаЙета во Франции и многих других героев республиканской государственности, для того чтобы раз навсегда погасить такое истолкование. Точно так же отнюдь не следует идеализировать сторонников монархического режима, чтб мы, к сожалению, наблюдаем у монархистов и доселе на каждом шагу. Есть партийные монархисты, которым достаточно уста новить у кого-нибудь темпераментное предпочтение монархии, для того чтобы объявить его "замечательным мыслителем" или даже "богатырем духа". А между тем совершенно необходимо различать монархистов идеи и монархистов карьеры; среди последних найдется множество низких, беспринципных симулянтов и порочных льстецов наподобие Тигеллина или Шешковского. Однако верных проявлений монархического правосознания можно ожидать только от первых, тогда как вторые должны быть отнесены к самым опасным вредителям монархии. Дурные и низкие люди обретаются во всех партиях и лагерях; но мы имеем в виду не их, а верных осуществителей идеи — монархической или республиканской.
Итак. активность идейного монархиста центростремительна, лояльна и монархически ответственна. Он ведает и признает, что его государство имеет персональный центр, которому он призван служить не за страх, а за совесть; этот центр един и единственен во всей стране; к нему должна быть направлена энергия всех граждан; он есть источник публичных полномочий; перед ним все отвечают за лояльность своего воленаправления, за законность своих поступков и за все последствия своей деятельности. Этот персональный центр объединяет государство и крепит его именно такой центро-стремительностью общих усилий. Это не значит, конечно, что монархист должен обращаться по всем делам за разрешением к монарху или что он сам ни на что решиться не может. Но это означает, что он мыслью и волею возводит каждый акт государственного учреждения к закону, утвержденному Государем, или к указу, им изданному; далее, — что он не мыслит никакой государственной реформы иначе, как исходящей в законном порядке от монарха; и, наконец, — самое глубокое и интимное, — что он принимает самостоятельные решения и меры из той глубины правосознания, которая проверяет все достоинством монарха, его идеальным воленаправлением и народолю-бием. "Нет, так я не могу поступить, ибо этот исход набросил бы тень на моего и нашего Государя"... Или: "Только такое решение я мог бы защищать перед лицом Государя как единственно достойное его и его призвания"... Или еще: "если бы я был Государем, я разрешил бы этот вопрос только так и именно так, как подсказывает мне дух закона и мое естественное правосознание"... Здесь центростремительность, лояльность и ответственность сочетаются воедино со свободою личного правосознания, в его естественной правоте и в его монархической свободе.
То, что монархист желает осуществить в своей стране, — усовершенствования, реформы, жизненный и духовный расцвет своего народа, — он возводит к Государю с тем, чтобы желанное было принято и признано им и нашло в нем свой жизненный источник. Именно в этом заложен смысл права петиций и публичного (устного, печатного и парламентского) правдоговорения.
Двадцатилетний Пушкин, достаточно наслышавшийся от декабристов о революции и республике, достаточно осведомленный о "щедрой" раздаче крестьян Екатериною и о военных поселениях Аракчеева, спрашивает как истинный и мудрый монархист:
Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный И рабство, падшее по манию царя..^
("Деревня")
с тем, чтобы через семнадцать лет добавить: "Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!" ("Капитанская дочка"). "Клянусь Вам моею честью," писал он в возражение Чаадаеву, "что я ни за что не согласился бы ни переменить родину, ни иметь другую историю, чем история наших предков, какую нам послал Господь"... Именно к этому течению лояльного монархизма принадлежали Жуковский, Гоголь.Тютчев, Достоевский, славянофилы, Милютин, все совершители "великих реформ", П.А. Столыпин и все его сторонники и сотрудники. Все они действовали словом и делом, движимые монархическою центростремительностью, лояльностью и чувством ответственности перед Государем и народом.
Совсем иного, прямо обратного, добивались русские республиканцы XIX и XX века — от Пестеля до Желябова, от народовольцев до республиканских вождей конституционно-демократической партии. Под обаянием этой идеи стояли многие из так называемых "западников", в том числе Белинский, Герцен, Чернышевский, Тургенев, Некрасов, Огарев, Салтыков-Щедрин, Михайловский и, позднее, социалисты-революционеры и социал-демократы. То, чего им недоставало, была именно национально-монархическая центро-стремителъность и лояльность; то, во что они не верили и чего многие и не хотели, были реформы, исходящие от трона. Отсюда бунт Декабристов; отсюда заговор Петрашевцев; отсюда все покушения на Императора Александра II, озлобленность и жестокость которых он сам не мог понять, когда после московского железнодорожного покушения со слезами на глазах спрашивал:
"За что они так ненавидят меня?!" Ответ мог быть трагически-прост: за творческое оправдание русского трона перед лицом народа и истории...
Казалось бы, после великих реформ — для русской передовой интеллигенции была открыта дверь к лояльному доверию и активному самовложению в строительство России. И понятно, что необходим был срок в 25—30 лет для жизненного освоения этих реформ — на пути "малых дел" и жизненно-конкретных задач. Казалось, путь был найден: Император становится во главе реформ и проводит их в порядке утверждения мнений совещательного меньшинства', передовой интеллигенции остается только воспринять и претворить эти реформы в жизнь, извлекая из них все верное и постепенно обнажая неудачное и ошибочное, обновляя и упрочивая Россию... Но именно этого-то и не хотели русские республиканцы: они предпочитали отвергнуть эти реформы целиком, работать над изоляцией Государя и над компрометированном его дела и, наконец, обратиться к прямому убиению его. Это неприятие благодетельных реформ политически понятно: эти реформы свидетельствовали о жизненности русской монархии и о ее государственно-творческой силе'. они сближали царя с народом и укрепляли веру народав царя. И в то же время они обличали историческую ненужность русского республиканства, его искусственность и слепую подражательность, его подсказанную честолюбием праздную надуманность. Если бы развитие пошло нормальным путем, то русским республиканцам оставалось бы только признать свою несостоятельность и ненужность и отойти в небытие; а русскому Государю надлежало исполнять свои дальнейшие предначертания: дать правовое оформление сотрудничеству монарха с государственно-зрелыми кругами народа, ввести всеобщую грамотность и, наконец, укрепить частнособственническое крестьянское хозяйство.
Ни национально-патриотической центростремительности, ни лояльности, ни ответственности у русских республиканцев не оказалось. Им надо было любой ценой оторвать трон от народа и подорвать доверие народа к трону. Гибельность и утопичность своих положительных программ они, конечно, не понимали: Декабристы не видели, что затеваемое ими безземельное освобождение крестьян наводнило бы Россию беспочвенным и безработным пролетариатом и вызвало бы новую пугачевскую "раскачку"; Петрашевцы не понимали, что фурьеризму в России решительно нечего делать; идея черного передела вызвала бы новую смуту неслыханного размера; идеализировать общину в духе социалистов-революционеров было противогосударственно, хозяйственно-слепо и безнадежно; а что мог дать России последовательный "демократизм" и "федерализм" конституционалистов-демократов — это достаточно наглядно обнаружилось в 1917 году...
Но если оставить в стороне беспочвенность и гибельность их программ, то обнажится их основная тенденция: подорвать доверие к Государю, изолировать его и любою ценою остановить тот поток обновления, который стал изливаться от трона. И м надо было разочаровать и напугать Династию, чтобы она усомнилась в полезности реформ, прекратила их и укрепилась в слепом консерватизме или даже в реакционности. Им надо было изобразить дело так, будто освобождаемый и привлекаемый к трону "народ" отвечает на это ожесточением и звериною ненавистью. Им нужны были, по верному слову П.А. Столыпина, "великие потрясения"; а для этого клевета против Государя и покушения на его жизнь могли сослужить им одинаковую службу. Идея "великой России" их не привлекала: они предпочитали, совершенно так же, как и ныне (сороковые и пятидесятые годы двадцатого века), анархическую систему малых республик, беспомощных, зависимых и враждующих друг с другом.
Рассматривая республиканское движение в России XIX и XX века, исследователь все время изумляется тому отсутствию чувства ответственности, которое республиканцы обнаруживают на каждом шагу. Им и в голову не приходит, что они судят о незнаемом как о чем-то простом и ясном; — что они не знают ни веры, ни правосознания, ни хозяйства, ни истории, ни соблазнов того народа, судьбами которого они хотят распоряжаться; — что все политические суждения их отвлеченны и схематичны, а по отношению к России беспочвенны и претенциозны; — что у них нет никакого политического опыта, а есть только заимствованная на Западе политическая доктрина. Отравленные бакунинской верой в то, что "дух разрушения есть созидательный дух", они ожидают "спасения" от исторического крушения России и воображают, что переход к демократической республике удастся русскому народу без особых затруднений23- И нужен был трагический опыт коммунистической революции в России для того, чтобы некоторые из них (немногие) опомнились и поняли погибельную кривизну своих путей.
Не следует, впрочем, думать, будто недостаток центростремительности, лояльности и ответственности характеризует только русских республиканцев XIX и XX века. Эта стихия республиканской центробежности, которую мы наблюдали в России после февральской революции, когда каждый уездный городишко торопился объявить себя самостоятельной республикой и, по сообщению Половцева, образовалась даже особая "Шлиссельбургская Держава", где каждая волость считала себя равносильной американскому штату, а в Шлиссельбурге должен был заседать "союзный конгресс"24, — эта стихия соответствует, конечно, революционной эпохе, и в таком виде она в обычное время в республиках не проявляется. И тем не менее она заложена в самой глубине республиканства и живет в нем постоянно, хотя и прикровенно.
Центробежность как политическое настроение присуща республиканцу уже в силу того, что он выше всего ценит свободу, т.е. личную нестеснениость в воззрениях, убеждениях и в образе действий. Республиканец прежде всего не желает авторитета и исходящего от него "давления", В сущности говоря, он стремится "вобрать в себя" весь и всякий авторитет; его основное настроение можно обозначить как политический "субъективизм" или "индивидуализм", а в крайних проявлениях — как атомизм. Этот субъективизм может привести его и к признанию общественного мнения; но может и увести его" в одиночество. Этот индивидуализм может привести его и к социальной программе, но при условии полной личной независимости. Именно поэтому католическая стихия и магометанская стихия, с их преклонением перед авторитетом, никогда не будут благоприятствовать республиканству, но будут тяготеть к монархии. Можно было бы сказать, что республика есть промежуточная форма или "станция" на пути от монархии к анархии. Достаточно представить себе множество республиканцев в состоянии последовательного политического субъективизма или республиканствующую толпу, протестующую против всякого авторитета, — и до анархии останется всего один шаг. Именно в связи с этим республиканцам присуща высокая оценка малой государственной формы и вера в федерацию. Республиканец — зраг гетерономии; он во всем предпочитает автономию, к которой он слишком часто неспособен. Отсюда это обилие сект, партий и синдикатов в республиканских странах; и за всем этим живет сокровенная мечта об анархии. Можно было бы сказать, что распадение монархий редко приводит к образованию новых, малых монархий: обычно возникают малые республики. Классическим примером в истории является развитие английской империи: это есть история отпадения частей от метрополии, которая соблюдает свою монархическую форму, тогда как отпавшие в порядке центробежности части ее становятся республиками; таковы Соединенные Штаты, Ирландия, Индия и, далее, Египет, а в будущем Южная Африка, Мальта и, возможно, другие "колонии". Так, на наших глазах две большие европейские монархии, Германия и Австрия, распались после первой войны на ряд республик.
Эта республиканская центробежность как бы дремлет в государствах, идущих к распаду, таясь в форме недостаточной лояльности отдельных граждан, конфессий, городов и национальностей. Прикровенный протест против гетерономии и авторитета как будто только и ждет благоприятного часа для того, чтобы проявить свою недостаточную лояльность, превратив ее из несочувствия в отпадение, которое центростремительные элементы обозначают тогда как "измену" (процесс К.П. Крамаржа в распадающейся Австрии).
И все это соединяется с тем своеобразным пониманием ответственности, которое столь характерно для всех демократий, в особенности же для демократических республик. Если в монархии всякий администратор и всякий политик чувствует себя ответственным в конечном счете перед Государем, то в республиках эта ответственность перемещается принципиально сверху вниз. Важно не то, что о тебе и о твоем образе действий думает глава государства, ибо он сам условно-срочен в своих полномочиях и авторитет его весьма невелик; важно то, как твоя деятельность расценивается "народом", т.е. неопределенной толпой малокомпетентных избирателей. Существенно не то, что я есть, а то, "нравлюсь" ли я "общественному мнению". Но это "общественное мнение", голосующее и избирающее, остается жертвой субъективных настроений, поддающихся всякому влиянию: и лукавым нашептам, и открытой клевете, и эгалитарному предрассудку, и демагогии, и прикровенной выгоде, и интриге, и прямому подкупу. Демократия и республика подменяют предметную государственную ответственность — капризною популярностью, беспредметным и некомпетентным голосованием толпы. Здесь люди опасаются не политических ошибок и не политической неправоты, а забаллотирования. Политический "успех" зависит не от того” чтб человек есть на самом деле, а от того, чем он прослывет. При этом интриганство, нечестность и подкупность повредят ему меньше, чем волевая самостоятельность, властная решительность и предметно-ответственное гражданское мужество. Республика предпочитает избирать несамостоятельных, угодливых, уклончивых нырял, людей "бледных", невыдающихся, не угрожающих никому своим превосходством и талантом, людей средины, умеющих скрывать свою волю, если она имеется, и свой ранг, если он выше среднего; демократия не любит сильных и выдающихся людей, прирожденных водителей... И тем, кто хочет делать карьеру в республике, — лучше скрывать свой настоящий духовный размер, "прибедняться", не "отпугивать" своих избирателей и подчеркивать свою любовь к равенству и свою особую демагогическую "лояльность" по отношению к толпе. Вот почему республиканцы предпочитают "не делать", чем "повредить себе деланием"; зачем рисковать волевой активностью, когда безобидная пассивность имеет у избирателей гораздо больший успех? Активный человек непременно наживет себе врагов среди избирателей: завистников, несогласных, понесших вред, шокированных его предприимчивостью и напором и т.д. Пушкин был прав, когда утверждал,
Что пылких душ неосторожность
Самолюбивую ничтожность
Иль оскорбляет, иль смешит;
Что ум, любя простор, теснит...
Этим объясняется и та боязнь ответственности, которая характерна для демократических республик. Ответственность обременяет человека при избрании, уменьшает его шансы, мобилизует его врагов. Поэтому "лучше" (т.е. субъективно выгоднее) не брать на себя никаких решений и свершений;
лучше укрыться за коллективом, обеспечить себе непроглядную среду, свалить с себя одиум непопулярного решения, подкинуть инициативу другому или другим. Отсюда искусство, напоминающее чернильных моллюсков, — укрываться в непрозрачной мути, спасаясь от врага и не давая возможности индивидуализировать вину и ответственность. Это политическое искусство процветает особенно в тех странах, где сильны закулисные организации, озабоченные взаимным укрывательством, как бы некоторой "изначальной" "амнистией", дарованной их членам по преимуществу. Понятно, до какой степени такой порядок вещей снижает политический уровень в стране. И если в монархиях всякая безответственность смущает и возмущает идейных монархистов, то в республиках ко взаимному укрывательству от политической ответственности общественное мнение привыкает незаметно и прочно.