Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
учебный год 2023 / O_monarhii_i_respublike.rtf
Скачиваний:
3
Добавлен:
21.02.2023
Размер:
907.15 Кб
Скачать

И.А. Ильин о монархии

ГЛАВА ПЯТАЯ

Основные предпочтения3

Монархическое правосознание, религиозно укорененное и художественно олицетворяющее государственную власть, строющееся на началах семьи, ранга и традиции, естественно усваивает себе в отношении к главе государства настроение доверия. Монархист доверяет своему государю, причем он нередко не может даже выговорить, на основании чего он питает это доверие и в чем именно он ему верит. Одно только не подлежит сомнению, а именно: там, где это доверие колеблется, там слабеют незримые, но самые прочные нити, скрепляющие монархическое государство; и обратно: где доверие к государю прочно, там монархия может цвести и вести народ.

Понятно, что это доверие имеет свой глубочайший корень в вере а религии: народу необходимо знать, что его государь ставит себя перед лицо единого и общего Бога, в Него верует. Ему внемлет, связует себя Его заповедями и служит Ему. Вот почему в истории замечается такое упорное стремление народа к государю единой веры. Напрасно монархи пытались подменить эту проблему, требуя от народа религиозного повиновения им самим (cujus regio, ejus religio*). Дело в том, чтобы народ доверял своему государю, а не в том, чтобы государь вымогал у народа признание его веры. Вера вообще не вымогается; и монарх, пытающийся осуществить это, колеблет самые глубокие основы своего строя. История Византии, Англии, Франции, Испании, Германии, Нидерландов недвусмысленно удостоверяет нас в том, что государь, навязывающий свою веру народу, возлагает на него антирелигиозное испытание, расщепляет его правосознание и колеблет его доверие. Так было при императорах иконоборцах и при Юлиане Отступнике; так было при Филиппе II в Испании;

так было в борьбе англичан и с монархами-католиками, и с монархами-протестантами; так было и при отмене Нантского Эдикта Людовиком XIV. Народ, покорно приемлющий религию своего монарха, свидетельствует о несостоятельности и несамостоятельности своего религиозного чувства; народ, отказывающий своему монарху в повиновении, перестает доверять ему.

Поэтому не народ должен быть "единославен" со своим государем, а государь имеет основание принять трон только в той стране, где он будет "единославен" со своим народом, обеспечивая всем своим "инословным" подданным свободу исповедания.

История Теодориха Великого (454—526), короля остготов в Риме, ревностного арианина, разошедшегося со своими подданными, тянувшими к соединению с православной Византией, обнаруживает с особенной нагляд­ностью опасность разноверия. Тогда в партию православия вошло духовенство, многие знатные римляне и даже ближайшие советники Теодориха. Узнав об этих тайных сношениях с Византией, Теодорих пришел в страшное негодование и не пощадил лучших друзей своих; Боэций и Симмах, философы и ораторы, были казнены; но и самое остготе ко-римс кое королевство не просуществовало после этого и 30 лет. Инославие лишило государя лояльности его подданных, а прекрасный государь, не сумевший дать религиозную опору правосознанию своих подданных, оказался не на высоте.

Гораздо легче было маневрировать Наполеону Бонапарту, который вообще вряд ли исповедовал какую-нибудь религию. Известно его признание: "Это я закончил войну в Вандее тем, что стал католиком, а сделавшись мусульманином, я водворился в Египте, а умы в Италии я привлек тем, что стал ультрамонтаном. Если бы я правил еврейским народом, я бы восстановил храм Соломона"'.

Понятно, почему религиозно-исповедное единославие драгоценно в монар­хии. Вера есть зрелое проявление инстинктивной духовности человека и в то же время выражение его жизненной цельности, включающей в себя и волю, и чувство, и мысль, и воображение, и деятельность. Быть одной веры с кем-нибудь — значит иметь религиозный акт однородного строения, стоять перед лицом единого и общего религиозного Предмета и дорожить однородными содержаниями и состояниями в творческой жизни. Нет большей близости, чем та, которая возникает из совместной и искренней молитвы, восходящей к единому Господу; и нет ничего важнее для устроения монархии, как уверенность верующего народа в подлинной вере своего Государя. Если народ знает, что его Государь имеет такой же акт веры, что он живет тем же актом совести и осуществляет сходный акт правосознания, то доверие его к Государю может считаться обеспеченным.

Вот почему московские послы, переговариваясь с поляками о призвании королевича Владислава на московский престол, говорили им: "никак не может статься, что государю быть одной веры, а подданным другой, и сами вы не терпите, чтобы короли ваши были другой веры"2. Опыт с Димитрием Самозванцем явно подтверждал эту точку зрения. Русские основные законы прямо требуют православного исповедания от членов династии, особенно же от кандидатов на престол и от их матерей3.

Доверие монархиста к своему Государю состоит в том, что подданный твердо и цельно полагается на его намерения и на его способности. Он верит в то, что монарх верен своему государству и своему народу; что он искренне и целостно желает для него добра, силы и расцвета; что он справедлив и хочет справедливости для всех; что он бескорыстен и требует бескорыстного служения от других. Вне этого монархист не представляет себе царя; не видит и не чувствует царской власти. Но это доверие оказывается особенно плодотвор­ным тогда, когда оно распространяется не только на намерения монарха, но и на его способности. Подданные должны воспринимать не только на­правление, искренность и преданность своего Государя, но и его энергию, его организационный дар, его дальнозоркость и его верное историческое разумение народных нужд. Они должны быть уверены в том, что он не только желает блага, но и может, и умеет осуществлять его. Тогда доверие к нему оказывается на возможной жизненной высоте и приносит богатые плоды.

Все это обычно подразумевается и редко выговаривается или даже совсем умалчивается. Но драгоценность и важность этого доверия сам монарх должен разуметь, как никто другой: он должен заботиться о поддержании и укрепле­нии его; он должен проверять и удостоверяться в том, что оно живет и не увядает; он должен видеть в нем главную силу своего правления, главную скрепу своего режима; он должен уметь вызывать в народе доверие. Это до­верие совсем не должно выражаться в том, что народ отвертывается от общест­венных и политических задач, сваливает их бремя на своего государя, а сам предается пассивному безразличию. Напротив: доверие открывает сердца под­данных и вызывает их активность и их инициативу в содействии монарху. Оно внушает подданным непоколебимую уверенность в том, что в государстве есть единая, правая и справедливая верховная воля, у которой можно найти всякую правду и оборону; что есть куда обратиться, есть к кому воззвать; что государство не формальная организация и не слепой механизм, ибо за всем этим и выше всего этого имеется благая и верная воля, способная совест­но оценивать вещи и дела и по правде решать споры и несогласия. Доверие к государю есть необходимое и драгоценное настроение, которого и государь и сам народ должны требовать от всего множества граждан; ибо монархия, как и всякий другой политический режим, живет и творит именно из душевно-духовного настроения, владеющего народом.

Понятно, что это доверие к государю приобретает особенное значение тогда, когда в страну приглашается новая династия, или тогда, когда дело идет о вос­становлении на троне династии исторически-наследственной, но утратившей трон, или же когда в стране подымается республиканское движение. Водворение новой, может быть чужестранной, династии всегда бывает критическим време­нем в жизни народа. Целый ряд роковых вопросов возникает в народном само­чувствии: "С нами ли он? Наш ли он? Разумеет ли он наши опасности и нужды? Будет ли он нам верен?" И еще глубже: "Приемлет ли его сердце наши нацио­нальные святыни? Дороги ли ему наши национальные верования и наши обы­чаи? Захочет ли он, сумеет ли он блюсти их?"... В этом случае (например, вод­ворение Швеции династии Бернадотов или в Болгарии Баттенбергской ди­настии) все стоит под вопросом и очень многое зависит от нового госуда­ря. Иначе ставится вопрос, когда дело идет о реставрации прежней династии (например, возвращение Бурбонов во Франции). Реставрация династии пробуж­дает в душе народа чуть ли не все государственное прошлое, пережитое под прежним царским родом: все времена славы и крушения, все благодея­ния и все ошибки монархов, все доверие и все недоверие минувших веков, все ликования и все разочарования совместного бытия и строительства... В такие эпохи, когда прошедшее и обременяет и облегчает новое, — духов­ный и политический такт возвращающегося монарха приобретает особое зна­чение: от его поведения зависит — быть носителем и возродителем прошлой славы, былых благодеяний и ликований — или обратно... Ибо он призван не столько являть новое, сколько воспринять и возродить старые традиции, из которых может уже начаться новый строй и новая слава. — Може" быть, положение монарха оказывается наиболее трудным тогда, когда в стране только еще поднимается республиканское движение. Обычно это бывает свя­зано с образованием кадра честолюбивых политиков, уже отвернувшихся от монархии вообще и от правящего государя в особенности и прямо заинте­ресованных в опорочении и оклеветании монарха и монархии. Этот кадр счи­тает необходимым критиковать и отвергать все исходящее от монархии как таковой, даже самые верные и спасительные мероприятия и, может быть, эти последние реформы в особенности, ибо их удача могла бы реабилитировать и укрепить монархический режим. Тогда оказывается, что в стране имеется нелояльное общественное мнение, которое пропагандирует (то явно, то тайно) идею обреченности монархии, идею личной несостоятельности правящего монарха, идею невозможности прогресса в стране при данном режиме; публицисты, ораторы, шептуны и клеветники сеют безнадежность, ведут пораженческую линию во время войны, обвиняют во всем правительство, клеймят правительственную строгость как "террор", а мягкость как нераспо­рядительность или даже тайную злонамеренность; при малейшем попущении они начинают готовить революцию и заранее смыкать республиканские ряды. Из такого положения дел здоровый исход может быть найден только волевым государем-реформатором, монархом, одаренным дальнозоркостью и граж­данским мужеством, умеющим морально и государственно импонировать и выносившим определенный и жизненно-верный план преобразований.

Вот почему основное задание республиканцев в пределах монархии состоит прежде всего в том, чтобы подорвать доверие к монарху — доверие к его намерениям и доверие к его личным способностям. Самая идея "доверия к гла­ве государства" кажется республиканцам вообще неуместной, противоестест­венной и, может быть, даже опасной. Республика есть по существу своему такой политический строй” при котором глава государства или совсем от­сутствует (как в современной Швейцарии), или же Обставляется всевозмож­ными гарантиями недоверия. Из двух возможностей — персонифицировать государственную власть, вознести соответствующую персону в полномочиях и религиозно связать ее величайшими обязанностями; или же отказаться от этого личного центра, политически разгрузить это "место" и заменить царя чиновни­ком, служащим по избранию, срочным и ответственным, с урезанными пра­вами, который с виду удовлетворяет элементарным требованиям порядочности и старается руководиться доступными ему соображениями пользы, — рес­публиканское правосознание решительно выбирает второй путь и совсем не находит в себе ни сочувствия, ни даже органа для понимания того, чтб именно происходит в монархическом правосознании. Глава государства дол­жен быть обставлен формальными гарантиями, направленными против его сво­бодного разумения и политического творчества; минимум таких гарантий составляют: присяга данной конституции (чтобы "он" не вздумал совершенст­вовать ее или приспособлять к жизни!), ограничение законодательного пол­новластия, невозможность совершить какой-нибудь неконтрассигнированный акт, обязанность утвердить законопроект, одобренный палатами, и т.д.

Вот почему президент республики избирается, а система и процедура изб­рания нередко обставляется так, что кандидат остро испытывает свою за­висимость от партий и от массы избирателей. Предвыборная агитация, в кото­рой он так или иначе принимает участие, ставит его нередко (например, в Се-веро-Американских Соединенных Штатах) в положение искателя, массово­го "угодника" и демагога, речам которого внимают праздные и жадные тол­пы народа, могущие выразить ему неодобрение и несочувствие в самых гру­бых и унизительных формах (например, в виде забрасывания будущего главы государства тухлыми яйцами или томатами). Кандидат старается угодить толпе — то пожиманием рук, то показыванием своей жены, то политиче­скими и хозяйственными обещаниями, то бесконечными, но "очаровательны­ми" улыбками. Надо угодить партиям, обеспечить себе поддержку мировой закулисы, заинтересовать посулами народные массы — и ждать неверного, часто случайного большинства или меньшинства голосов. Президент строго ограничен в своих полномочиях и возможностях (даже тогда, когда власть его, как в Соединенных Штатах, весьма обширна): он как бы "заперт в клетку" неполноправия и ограничения. Французский президент может быть сверх того "обвинен" палатой депутатов, и тогда он подлежит суду сената4. И даже конституция Соединенных Штатов допускает возможность того, что президент республики будет "смещен"5. Есть и такие республиканские конституции, которые не допускают переизбрания президента6.

Поэтому можно сказать: там, где недоверие к главе государства выра­жается в системе ограничивающих и обезличивающих его "гарантий" против него самого, — там имеется налицо республика, хотя бы глава государства все еще назывался королем (такова, например, была французская конституция 1791 г., никогда не осуществленная в жизни). Республика строится на принци­пиальном недоверии к главе государства, объективированном в виде системы учреждений. Понятно, что в душе республиканца это недоверие принимает не только личный, но и принципиальный характер, а в критические моменты превращается в пафос, ибо в этих "гарантиях" и ограничениях республикан­ское правосознание видит оплот и защиту для своих высших идей — свободы от тирании и всеобщего равенства. На самом деле эти гарантии имеют, конечно, условное и формальное значение. Наивен и несведущ был бы тот республи­канец, который вообразил бы, что эти гарантии делают невозможным бо­напартизм, цезаризм, диктатуру, тоталитаризм, переворот или реставрацию. Достаточно вспомнить историю республиканского Рима, завершение француз­ских революций 1789 и 1848 годов или распространение диктатуры в респуб­ликанской Европе 1920-х и 1930-х годов (Венгрия, Италия, Германия, Австрия, Испания, Польша, Латвия, Эстония, Литва). Единственно, чтб эти формаль­ные гарантии обеспечивают, это то, что самая сильная и даровитая, но лояль­ная личность, заняв пост президента, не сможет проявить свой политический талант и будет держаться как слабая и бездарная безличность. Но нелояльный властолюбец всегда сумеет вовремя "перейти Рубикон" и поставить республи­канцев перед совершившимся фактом.

Итак, опасность монархического правосознания в том, что оно будет прин­ципиально и безоглядно доверять притязательному или прямо недостойному монарху, который и обрушит на страну все бедствия произвола, террора и разо­рения (Нерон. Андроник Комнин, Иоанн Грозный, Людовик XIV). Опасность же республиканского правосознания в том, что оно совсем разучится дове­рять главе государства и не сможет поддержать его даже тогда, когда это окажется необходимым для спасения страны (положение адмирала Колчака, генерала Врангеля в гражданской войне 1918—1920 года, маршала Петена во время второй мировой войны). Однако монархическое правосознание, рискуя своим доверием, все же строит государственную власть, и пафос его имеет политически-положительное значение. Тогда как республиканское правосо­знание, не желая попадать в "глупое" положение "доверчивого простака" и считая всякое "излишнее" повиновение "унизительным", пытается строить го­сударственную власть на стихии принципиального недоверия: пафос его оказывается политически-отрицательным, к такая установка правосознания может потребовать от народа слишком многих жертв.

^ доверием к государю в монархическом правосознании теснейшим образом связаны два основные чувства — любви и верности.

Установим, прежде всего, что доверие — невынудимо. Угрожая неприят­ными последствиями и приводя их к осуществлению, стесняя, наказывая и казня людей, можно, конечно, побудить их к известному внешне-лояльному образу действия: они будут умалчивать о своих мнениях и настроениях, что-то во вне делать и чего-то не делать. Но никакими подобными мерами нельзя вынудить у людей душевно-духовное положительное отношение к госу­дарственной власти и к ее главе. Доверие вырастает и крепнет внутренне и свободно. Оно предполагает живое и искреннее уважение к государю и сла­гается в настоящую любовь к нему. Выражением этой любви должна быть монархическая присяга и соответствующая ей верность государю.

Доверять человеку значит верить в его сердечное благородство и существен­ную качественность его воли; и, соответственно этому, ждать от него доброты и благих дел. И вот, человеку свойственно включать таких людей в свое "серд­це", т.е. связывать с ними огонь своего чувства, — оценивающего, приемлю-щего, надеющегося и благодарного. Человеку со здравым, неизвращенным чувствилищем свойственно любить того, кого он считает хорошим и добрым. В отношении к монарху это чувство углубляется на путях религиозного "еди-нославия" и молитвы; оно приобретает некую органическую естественность от вовлечения чувств семейственных и сыновне-отцовских; оно приобретает отте­нок почтения и благоговения от подобающего чувства ранга; оно укрепляется от дыхания священной традиции; и таким образом вызывает в душах ту дра­гоценную "идеализацию", без которой никакой авторитет не бывает сильным и ведущим.

Когда мы говорим об "идеализации", то мы должны различать — идеали­зацию наивную, слепую, необоснованную, вводящую в заблуждение и населяю­щую жизнь обманчивыми и разочаровывающими призраками, и другую идеализацию, духовно-зрячую, обоснованную, творческую, волевую, позво­ляющую нам строить и совершенствовать жизнь. В первом случае человек чувствует и действует, как влюбленное дитя, согласно правилу "по милу хорош": то, что ему сослепу приглянется, он возводит в "перл создания" и прилепляется к нему душою и сердцем. Говоря словами мудрого поэта:

"То лишь обман неопытного взора,

То жизни луч из сердца ярко бьет

И золотит, лаская без разбора

Все, что к нему случайно подойдет".

(Граф А.К. Толстой)

Такая идеализация всегда заканчивается разочарованием, унынием и пессимизмом.

Совсем иное дело духовная, творческая идеализация. Она исходит не от того, что субъективно нравится, но от того, что на самом деле хорошо ("по хо-рошу мил"). Сущее качество другого человека приемлется духом и сердцем и становится живым и подлинным основанием отношения к нему. Это отно­шение имеет характер волевой и творческий: надо сделать все возможное для того, чтобы это сущее качество окрепло, стало цельным, прочным, верно действующим в жизни и ведущим других. Это отношение есть любовь, зря­чая, духовная, строющая и возносящая.

Именно такова любовь, проявляющаяся в монархическом правосознании. Это есть любовь идеализирующая, т.е. созерцающая облик идеального прави­теля и делающая все возможное для осуществления этого идеала в лице дан­ного государя. Она видит духовным оком тот "noumen imperatoris"*, о кото­ром повествует нам римская история, преклоняется перед ним и служит ему с тем, чтобы помочь ему овладеть всею личностью монарха и осуществить в нем идеал правителя. Именно в этом состоит "идеализация", осуществляемая монархическим правосознанием: она связывает дух монархиста с духом мо­нарха живою, творческою, художественно-таинственною связью, которая и со­ставляет главную скрепу монархического строя.

умопостигаемая сущность императора {лат.}. (Ред.}

Монархия держится любовью подданных к монарху и любовью государя к своим подданным. В душе монархиста живет особенное отношение к государю, а в душе у государя живет особенное отношение к его подданным. Есть оно, это отношение, — и настоящая монархия (не по расчету, не из страха, не по инерции!) живет и цветет, государство крепнет... Люди счастливы, что у них есть царь, а государь ведет свой народ на достойных путях к благоденствию. Нет этого отношения — и монархий превращается в пустую видимость, в иллюзию, в какое-то тягостное и опасное всеобщее недоразумение. Что бы ни гласила писаная конституция, какие бы внешние поступки люди ни соверша­ли, — все начинает идти криво, все становится двусмысленно и недостоверно; начинается неискренность, скрытый протест, разлад, недовольство, неудачи; эти неудачи приписываются монархическому строю, в них обвиняют госуда­ря; протесты вырываются наружу, начинается оппозиционное и, далее, рево­люционное движение. Люди думают: вот монархия, и в ней все идет криво и вредно; значит, монархия есть плохой государственный строй; и не понимают, что дух отлетел и что от монархии осталась одна внешняя видимость, пустая оболочка,.. Главного не стало. Глубокие родники иссякли. Не стало некой таинственной силы, животворящей и драгоценной. Исчезло то внутреннее от­ношение между государем и народом, без которого ни одна монархия не может быть национально-плодотворной. Нетрудно понять, в чем состоит это отношение.

Свет и цвет мы видим глазом, ибо глаз есть верный орган для цвета и света. Звук, пение, музыку мы слышим ухом; и не дано нам слышать звук глазом или воспринимать свет ухом. И так обстоит во всем, со всеми пред­метами; ибо каждый из них требует особого органа и соответствующей этому органу "функции" или "акта". Только воображением чистого, идеального про­странства можно постигать геометрию, воображая-созерцая ее фигуры и фор­мы. Только чистою мыслью можно постигнуть логику, ее законы и доказа­тельства. И вот, подобно этому, великие духовные Предметы тоже нуждаются как бы в особом органе, но не внешнем, не телесном, а внутреннем, т.е. в особых состояниях, восприятиях и усилиях души. Нет этих восприятии и состояний — и Предмет остается недоступным, а душа остается безраз­личною для него и мертвою. Какою же душевно-духовною силою восприни­мается монарх? Какою силою должна связаться с ним душа человека для того, чтобы возникла и утвердилась тайна монархии? Чтобы возникла не мнимая, не кажущаяся монархия, а подлинная, жизненная, могучая и свя­щенная?

Чтобы иметь Государя, его надо любить. Кто не любит своего Государя, тот душевно и духовно теряет его, отвертывается от него, жизненно отры­вается от него глубиною своего правосознания, разрушает свою таинствен­ную, творческую, государственную связь с ним. По закону он остается под­чиненным монарху, он по-прежнему обязан de jure повиноваться ему; но главное исчезает. Это будет уже иное повиновение: формальное, официаль­ное, показное, непрочное; "~ не "за совесть", а "за страх". С виду все остает­ся по-обычному: и монарх есть, и подданный есть: А на самом деле поддан­ный видит в монархе не то полновластного чиновника или диктатора, не то деспота, насильника, тирана; а монарх имеет в своем подданном не то без­различного обывателя, не то тайного врага — недоброжелательного критика, притворщика, полупокорного протестанта; и, строго говоря, —несвободного гражданина, а лукавого и неверного раба.

Иметь Государя возможно любовью, сердцем, чувством. Кто любит своего Государя, тот имеет его действительно, по-настоящему; и тем строит свое государство. Кто не любит его, тот всю жизнь будет притворяться перед собою и перед людьми, будто он лоялен; но иметь Государя он не будет. Любить же своего Государя — значит чувствовать в нем благую, добрую силу, которая искренне хочет своему народу добра и живет только ради этого доб­ра и этого служения. И оно так и есть на самом деле. И помогать ему в этом посильно и даже сверхсильно, всемерно и повсюдно — есть сущее и пожиз­ненное призвание всякого подданного...

Так это испытывает монархическое правосознание. Этим оно осуществляет в государстве акт величайшей важности: оно вносит в государственное служение и в политическое строительство начало чувства, искренней, благородной, активной любви — любви к монарху, которая неразрывно сплетается и срастается с любовью к своему народу и отечеству. Самый монархический строй требует от гражданина не только законопослушания, но участия чувства и сердца. Самое бытие Государя вовлекает в государственное строительство любовь человека со всеми ее огнями, взлетами, подъемами и напряжениями. "Формальное" отходит на задний план; направляющей и решающей становит­ся содержательная, совестно-религиозная глубина души. Человек перестает числиться отвлеченным "субъектом права", гражданственной единицей, участ­ником политической массы, но становится живым и цельным человеком в полном смысле этого слова. Он вовлекается в государственное строительство целиком, и чувство любви, которым загорелось его сердце, приводит всю его душу в движение по-новому: по-новому живет его чувство ответствен­ности, по-новому ставятся для него вопросы верности и чести; он иначе вос­принимает свой долг и свою службу; он иначе созерцает религиозное призва­ние своего народа и органическое единство своей страны. Его правосознание не есть только функция личного инстинкта, воли и мысли; оно сверх того верит, любит и созерцает. Именно поэтому здоровый монархический строй являет те черты теплоты, интимности и преданности, которые нередко порож­дают наплывы умиления и взрывы восторга.

В особенности характерна для монархического правосознания та верность Государю, которая должна сливаться с верностью народу и государству. Мо­нархическая верность есть такое состояние души и такой образ действия, при котором человек соединяет свою волю с волею своего Государя, его достоинст­во со своим достоинством, его судьбу со своею судьбою. Верность монар­хиста есть прямое последствие его доверия к монарху и прямое проявление его любви к Государю. Он верен потому, что доверяет; и это выражается уже в том, что как только он перестает доверять, так приходит в колебание и его верность. Доверяя, он как бы говорит своему Государю: "верю, что Ты еси верный орган нашей общей родины и нашего народа; — что Ты утопил все Твои личные интересы в едином интересе нашего общего отечества, что Ты верен ему; — что Ты беззаветно служишь не себе, а ему; — что Ты ищешь для всех Твоих подданных, а моих братьев, блага и справедливости; — что Ты Богом и через Бога соединен с нашею родиною и со всеми нами; — и по­тому я, служа Тебе, служу моей родине, и притом наилучшим образом, и вер­ность моя моему народу и моей родине только и может заставить меня быть верным Тебе. А потому приемлю Твое государственное изволение как свя­зующее меня, Твой путь как мой путь и Твою судьбу как мою судьбу"...

Естественно, что в республиканском правосознании все обстоит иначе. Оно сохраняет за собою "драгоценное" для него право не связывать себя с персоною правителя. Сегодня он избранный "глава государства", а завтра случится с ним какое-нибудь неприятное происшествие и его "приберут" ввиду "несоответствия". Характерный случай имел место во Франции в XX веке, когда президент республики в одном ночном одеянии вывалился из вагона и сел на кучу песка; падение было очень удачно, он не был ни ранен, ни ушиблен; но весь контекст происшествия был настолько скандально-комичен, что оста­ваться в звании президента ему было неудобно; и его "убрали".

При таком трактовании вопроса говорить о "верности" граждан прези­денту республики было бы совершенно неподобающе. И в самом деле, респуб­ликанское правосознание не усмотрело бы в такой верности ничего, кроме глупости, комизма и даже более того — нелояльности конституционным законам. Тому чиновнику, который случайным большинством (иногда куплен­ных и проданных, иногда закулисно навязанных) голосов окажется избран­ным для уравновешения государственной машины и который может быть завтра привлечен к ответственности, или "без шума" убран, или просто забалло­тирован, — ни один гражданин не может быть повинен никаким особым дове­рием, да еще целостным и религиозно обоснованным, тем более никакою "верностью". Напротив, республиканец принципиально уполномочен и даже призван сохранять полную независимость своего воления и своей судьбы от своего эфемерного президента; он был бы прямо смешон, как жертва коми­ческого недоразумения, если бы он начал из чувства преданности и верности всю жизнь голосовать за одного и того же президента, если бы он решил слу­жить ему лично, жить для него или готовился умереть за него (например, Гарри Трумэна). Мало того: гражданин республики имеет все основания "при­сматривать" за своим президентом и следить за его лояльностью; а на следую­щих выборах он может почувствовать себя обязанным выступить с обличения-ми и разоблачениями. Он может даже восхотеть сам стать президентом и за­тратить многие миллионы на пропаганду своей собственной кандидатуры. Республиканец всегда может высказать своему президенту классическое пред­ложение: "ote-toi que je m'y mette"*... И лояльность его нисколько не будет нарушена этим конституционно-разрешенным "покушением".

Напротив, для монархического правосознания верность Государю есть су­щественный признак. В Средние века монархи так и называли своих поддан­ных, "omnes fideles nostri"**. Французский язык пользуется в этом случае еще со Средних веков тем же самым словом, "la foi", для обозначения "веры", "доверия" и "верности". Эта "вера-верность" подобна природной связи между отцом и сыном: здесь решает природа, естество, рождение: подданные назы­ваются "!es natifs"***, "les ongmau-es",****, а их отношение к монарху обозна­чается латинским словом "naturalitas",***** которое на протяжении всех Средних веков обозначает "la fidelite, due au roi ou au iegitime seigneur"******7.

В русском языке "подданство" и "верность" сливаются в единое слово "верноподданный". Эта связь между подданным и Государем закреплялась присягой, при которой "князю целовали, крест" и которую выражали слова­ми "присягая, государям души свои дали"8. Еще в старых договорах, заклю­чавшихся на Руси между народом и князем, нередко помещалось условие ~ не разлучаться с князем ни в каком случае, но умереть с ним вместе (Сер­геевич). Такая безусловная связь — связь личной судьбы и личной жизни — наблюдается везде на протяжении человеческой истории: воину почетно уме­реть за своего Государя; но это столь же почетно и для гражданина ("Жизнь за Царя"); и самый бой переживается как бой, происходящий за монарха, по его повелению и во имя его дела. Замечательно, что о такой безусловной верности Государю древняя Русь, избиравшая князей на вече, знает мало: бывали случаи, когда князей удаляли, причем иногда громили их двор и раз-грабляли их имущество, а бывали и случаи князеубиения9.

Прескотт в "Завоевании Перу" рассказывает, как во время предательского нападения Пизарро с его испанцами на перуанского монарха (Инку) верные дворяне густою толпою окружили своего Государя, хватали лошадей за ноги и мужественно умирали под копытами коней и мечами всадников; место каждого убитого занимала тотчас новая жертва...

*уходи, чтобы я мог занять твое место (франц.). (ред.)

*'все преданные мне (лат.). (Ред.)

*•* '"**" уроженцы; родом из (франц.}. (Ред.)

**'**естественность, природность (лат.). (Ред.)

*в*в”*зерность королю или законному господину (франц.). (Ред.)

Надо признать, что эта традиция монархического правосознания — идти на смерть за обороняемое сокровище — присуща всякой честной армии как таковой; и монархическое правосознание распространяет ее и на монарха, утверждая свою верность не только на протяжении жизни, но и в смерти. Именно это роднит каждую доблестную армию с монархическим правосозна­нием: солдат обороняет своего офицера и генерала так, как верный монархист своего Государя. Этим и объясняется то обстоятельство, что переход от республики к монархии совершался в истории не раз именно через посредство верной и победоносной армии. От верности до любви и от воинской персо­нификации до монархического олицетворения остается нередко всего один шаг; и фанатические республиканцы не без основания следят за своей армией и за своими генералами, опасаясь измены.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Основные предпочтения 1

Если мы сопоставим все доселе добытое нами, то мы увидим, что основные предпочтения монархиста вовлекают в монархическое служение весь его внут­ренний мир: они требуют от него участия •-- и веры, и художественного олицетворения, и доверия, и любви, и всей его иррациональной духовности, включая в особенности его живое правосознание, его чувство верного ранга и его инстинктивно-семейственные и родовые побуждения. Настоящая монархия осуществима только в порядке внутреннего, душевно-духовного делания. Она вносит в политику начало интимности, преданности, теплоты и сердечного пафоса. Это не значит, что всякий монархический строй соответствует этим с виду "идеально-патетическим" требованиям и пребывает на высоком уровне нравственно-религиозной духовности. Нет, история знает колеблющиеся мо­нархии, вырождающиеся монархии и монархии, стоящие накануне крушения. Но эти колебания, это разложение и крушение происходят именно потому, что монархический строй теряет свои интимные корни в человеческих душах и "выветривает" свою иррациональную духовность. Монархия несводима к внешней форме наследственного единовластия или к писаной монархической конституции; формализация губит ее, она расцветает, укрепляется и начи­нает государственно и культурно плодоносить только тогда, когда имеет жи­вые корни в человеческих душах.

Но именно это интимное укоренение в личной духовности — и есть то, без чего думает обойтись республиканское правосознание. Республиканец от­нюдь не считает ни необходимым, ни существенным внесение религиоз­ной веры в строение своей государственности; напротив, ему представляется важным и драгоценным "освободить" личную душу к маловерию, неверию и безбожию: свобода веровать и не веровать драгоценна ему; но участие ве­ры в правосознании, а следовательно и в гражданско-политической жизни — кажется ему совершенно ненужным; это и выражается в требовании "отде­лить церковь от государства" (т.е. в требовании секуляризации и формали­зации правосознания).

Далее, республиканец принципиально не считает возможным и нужным обусловливать политическую деятельность какими бы то ни было требования­ми духовности или тем более иррационально-интимной духовности. Исто­рически данный человек, как он есть и каков бы он ни был, кажется ему совершенно достаточным для политического правомочия (исключения делают­ся только для слишком уже маловозрастных, для слишком уже сумасшедших и уголовно-осужденных индивидуумов). Республиканец настаивает на внеш­нем и формальном понимании полноправия. Все "качества", необходимые для государственного строительства, предполагаются у людей как наличные, до тех пор пока не доказана прямая "imbecillitas"* или "malevolentia" субъек­та, причем и самое зложелательство его (malevolentia) должно быть квали­фицированным, законно предусмотренным и уголовно-осужденным. Отсюда

*слабоумие (лат.}. (Ред.}

неизбежное снижение гражданственного уровня в республиках, где почти всякий внешний и внутренний "ценз" подвергается поношению и извержению. Внутренний мир человека "освобождается" к личному произволению; внеш­ние признаки "человечности" считаются принципиально достаточными для государственного строительства. От гражданина никаких духовных "качеств" не требуется; никакие внутренние "напряжения", усилия, заботы, никакое воспитание правосознания, никакой внутренний "подход" к государству и к политике не считается "верным" или "надлежащим". На то человеку дается республиканская "свобода". Это включает в состав полноправных и актив­ных граждан обширные кадры людей, принадлежащих к порочным и позор­ным профессиям: ростовщиков, контрабандистов, шулеров, содержателей домов терпимости, фальшивомонетчиков, скупщиков краденого, сутенеров, торговцев живым товаром и других... согласно правилу "не пойман—не вор"...

Эта "свобода" в особенности относится к чувству, со всей его интим­ностью и теплотою, к тому, что может быть обозначено как "жизнь серд­ца". Республиканец признает за человеком право отстаивать свой интерес, но не признает за ним призвания — любить свою страну, ее народ, ее армию и "чиновников" своего государства, например, президента, главнокомандую­щего и т.д. Такая "любовь" сделала бы республиканца просто смешным в его собственных глазах и в глазах его сограждан; и когда мы видим проявле­ние таких чувств в республике (например, у бонапартистов в 1848—1851 году по отношению к Наполеону III; или у немцев по отношению к Адольфу Гит­леру; или в Соединенных Штатах по отношению к Вашингтону или к Макар-^РУ)- т0 мы имеем полное основание говорить о том, что начинается пере­рождение республиканского начала...

Замечательно, что с этим связано начало достоинства и чести. Чувство собственного достоинства — если только не разуметь под ним банальное самолюбие или пошлое самомнение — требует от человека духов­ной жизни и духовной культуры. Поэтому оно и дается не всякому, а лишь тому, кто успел укорениться в личной духовности. Понятно, какое значение приобретает эта укорененность для политической жизни, которая творится именно правосознанием: ибо чувство собственного духовного достоинства есть первая и основная аксиома правосознания^. Это чувство не может быть внушено извне, вскормлено мнением толпы и упрочено внешними почестями. История знает множество тиранов, вознесенных на последнюю высоту внеш­ними почестями, пресмыканием честолюбцев и рабскими унижениями тол­пы, — и в то же время совершенно лишенных чувства собственного до­стоинства, правивших посредством унижений и тем доказывавших свою собст­венную низость. Чувство собственного достоинства доступно только духу, выросшему в усилиях личной воли и в долгом дыхании сердца и потому недоступному никаким внешним оказательствам, ни отрицательным, ни по­ложительным.

Уважать себя значит знать о своей силе в добре, и не сомневаться в ней, и не колебаться в ней. Эта "первая наука", по слову Пушкина, — "чтить самого себя", отнюдь не должна смешиваться с самомнением и со всеми иными формами само-пере-оценки. Уважение к себе как живому духу есть основное условие бытия: акт самоутверждения, уводящий в "сердечную глубь", к "не смертным, таинственным чувствам", которые ставят человека перед Лицо Божие, научая его измерять себя, свою жизнь и деятельность мерилами совершенства. Начинается строгая внутренняя цензура, требо­вательная, воспитывающая человека и организующая его духовную личность. Человек требует от себя всех основных духовных качеств и постепенно приобретает облик рыцарственности. Верность этому облику и составляет его честь. Блюсти свою честь он повинен перед Лицом Божиим, перед лицом своего Государя, перед своим народом и перед самим собою. При этом су­щественным является не то, чтб другие думают о нем или говорят о нем, но то, что озэ есть и чем он остается на самом деле. Вот основные формулы чести: "быть, а не казаться"; "служить, а не прислуживаться", "честь, а не почести"; "в правоте моя победа". И все это мыслится не как внутреннее самочувст­вие и внутреннее делание, но как закон внутренней жизни, вносимый во внешний мир, в государственное строительство и в политику.

Это заставляет нас установить и признать, что начало духовного достоинст­ва и чести есть основа не республиканского, а монархического строя. Это совсем не означает, что всякий республиканец, как таковой, лишен чувства собственного достоинства и не знает, что такое честь; утверждать это было бы исторически несостоятельно и духовно нелепо. Казалось бы даже, что "спра­ведливость" побуждает нас установить обратное: люди становятся республи­канцами именно потому, что их "чувство собственного достоинства" отка­зывается мириться с беспрекословным повиновением главе государства; их "честь" требует свободного чувствования, свободного мышления и свободного жизнеустроения, а монархический строй явно лишает их всего этого. Именно поэтому республиканцы не раз выдвигали в истории — как идейно, так и активно, — принцип "монархомахии" или цареубийства: для них это было вопросом свободы, чувства собственного достоинства и чести.

Однако мы имеем в виду не те побуждения, которые заставляют респуб­ликанцев восставать против монархического строя, а тот жизненный уклад правосознания, который они считают единственно соответствующим их чести и достоинству и который они предлагают нам всем как единственный. Из двух первых и основных аксиом правосознания — "личного достоинства" и "свобо­ды самоопределения"" — республиканцы отдают решительное предпочтение второй и готовы подразумевать первую как присущую каждому человеку чуть ли не от рождения. А между тем это уместно лишь в немногих странах, где, как, например, в Финляндии, уровень личной морали настолько высок и про­чен, а искушения темперамента настолько не интенсивны, что экзистенц-минимум как бы гарантирован для первой аксиомы правосознания и начало чести и достоинства не тонет в произволениях свободы. Совсем иначе об­стоит в большинстве других республик. Можно было бы сказать, что республи­канцы полагают свое достоинство не в достоинстве, а в свободе, и свою честь не в чести, а в независимости. Им важно и драгоценно чувство личной неза­висимости, нередко уводящее их к революционно-анархическим мечтам; что же касается личной культуры, духовного самоутверждения, самовоспита­ния и самоуважения, то они считают правильным и даже необходимым пре­доставить все это личному усмотрению и личному самоопределению. Поэтому можно было бы сказать, что у республиканца честь и достоинство обычно тонут в личной свободе, тогда как у монархиста личная свобода может уто­нуть в культивировании чести и достоинства. Республиканец мыслит себя и вся­кого гражданина вообще как уже созревшего к личному духовному досто­инству, как самостоятельного блюстителя своей чести; и все, чего он добивает­ся, — это полная независимость в вопросах веры, мнения, суждения, совес­ти, чести и действия. Но это и означает, что он не включает честь и достоинст­во в жизнь правосознания и в его деятельность; это ему не нужно, это его только стеснило бы, это умалило бы или нарушило бы его свободу. Вот от­куда эта типичная для республиканцев готовность — добыть себе свободу на путях, не соблюдающих ни достоинство человека, ни его честь, — на путях интриги, клеветы, заговора, правонарушения, революции и террора. Республи­канец сам себе блюститель и пастырь; его правосознание не имеет единого якоря, единого духовного источника, единого мерила. Все духовно-социальные удержи кажутся ему устаревшими и отпавшими, — это не более чем религиозные, монархические и сословие- дворянские "предрассудки", стес­няющие жизнь и умаляющие свободу и достоинство человека. Поэтому его первая задача — разоблачить предрассудочность этих предрассудков и осво­бодиться от них. Республиканское правосознание сознательно и намеренно отрывается от своей иррациональной исторической и духовной почвы, про­возглашает нового — безрелигиозного, антимонархического и антидворян­ского (лозунг французской революции: "ies aristocrates a la lanterne"*) — гражданина и пытается построить на его новом, условном и релятивисти­ческом, правосознании новую государственность. Это отнюдь не означает, что все республиканцы лишены чести и достоинства; но они понимают и то и другое по-своему и считают эти корни гражданственного бытия делом личным, а не публичным; делом свободной морали, а не делом государствен­ного правосознания.

3

Совсем иначе строится монархический уклад души. Он вырастает на про­тяжении веков из иррациональной духовности человека — из веры, из худо­жественного олицетворения государства и народа, из доверия к Государю и любви к нему, из верности и служения ему, а такая верность служения тре­бует искусства повиноваться без унижения. Подобно тому, как нелепо было бы утверждать; будто республиканец не знает достоинства и чести, столь же нелепо было бы говорить, что монархическое правосознание не знает свободы и не ценит ее. Напротив: монархия сильна и продуктивна только там, где монархисты умеют, в самом своем повиновении Государю, ценить свою сво­боду, утверждать ее и блюсти ее в жизни. Мы знаем, конечно, что у респуб­ликанцев есть такой предрассудок, будто монархия ведет к рабству и будто лояльность монархиста сама по себе уже доказывает, что он "не созрел до понимания свободы". На самом же деле это обстоит совсем иначе. Ибо лояль­ность и дисциплина могут быть приняты добровольно и свободно, и тогда о рабстве говорить совсем непозволительно. Мало того, верность, вырастаю­щая из доверия и любви к Государю, есть сущее преодоление несвободы, ибо свобода вообще состоит не в ежеминутном торжестве личного произво­ления, а в добровольном приятии правовых границ своей жизни. Свободен не тот, кто, ничему и никому не подчиняясь, носится по прериям своей жиз­ни, как сказочный всадник без головы, но тот, кто в порядке духовного "само-бытия"12 свободно строит свое правовое подчинение добровольно признан­ному авторитету. Достоинство человека состоит не в том, чтобы никому и ничему не подчиняться, но в том, чтобы добровольно подчиняться свободно признанному правовому авторитету. И этот свободно признанный правовой авторитет воспитывает человека к правовой свободе и к духовной силе.

Но и этим сказано далеко не все существенное. Дело в том, что Государь нуждается не в пассивной покорности запуганных подданных, а в творческой инициативе граждан, блюдущих свою честь и достоинство. Великие государи знали это лучше всех. Они знали, что монархия держится добровольной лояль­ностью, инициативным сотрудничеством граждан, несущих Государю свои лучшие советы и свои верные усилия. Настоящий монархист не тот, который ждет высочайшего приказа и запрета — и затем формально подминает жизнь под их требования; но тот, кто спрашивает себя по каждому делу и вопросу:

"как лучше?" и затем ищет и добивается во всем "государевой правды". Жизнь для него не служба^ а служение; не покорность, а творчество; не погряза-ние в раболепном безволии, но дело активной ответственности перед Государем; — можно было бы сказать: пафос монархической ответствен-поста.

аристократов к стенке! (франц.). (Ред.)

Здесь мы касаемся одной из основных тайн монархического строя и уклада души. Дело & том, что олицетворение народа и государства персоною Госу­даря есть процесс художественно-религиозный. Он не сводится к тому, что под обширные и сложные реальности, именуемые "народом" и "государством", подставлется нечто более простое и малое, а именно персона единолично­го монарха. Силою любви, и притом духовно-еолевой любви, а также силою воображения, и притом духовно-волевого воображения, осуществляется худо­жественное отождествление верноподданного с Государем (как бы "снизу-вверх") и в то же время — художественное отождествление Государя с его народом (как бы "сверху-вниз"). Единение Государя и народа не есть ни отвлеченное представление, ни пустое слово, ни лицемерная игра словами, но подлинный государственно-творческий процесс. Остановимся в данный момент только на первой части его.

Облик Государя, введенный в душу силою любви, воли и воображения (по древнему русскому выражению патриарха Иова, "присягая, государям души свои дали"13), вносит в нее нечто совершенно новое, а именно по­мысел о всенародной справедливости^ расширяющий личный интерес до раз­мера общегосударственного и углубляющий личное - правосознание до царственной глубины. Художественное отождествление с обликом любимого и желанного Государя^ созерцаемого в его духовно-верном, т.е. идеальном составе, вносит в душу гражданина нечто подлинно-царственное: ту заботу обо "всем народе", которою живет сам Государь; то созерцание своего го­сударства, из его прошлого через его настоящее в его будущее, которое со­ставляет самое главное дело каждого монарха; готовность стоять, бороться, а если понадобится, то и умереть за свое отечество; то повышенное чувство ответственности, которое характеризует каждого истинного государя; то чувство "служения", и притом беззаветного служения, которым держатся все монархии. И все это есть поистине нечто царственное.

Пребывая в этом царственном настроении и превращая его постепенно в самое прочное и жизненное свое достояние, монархист приучается спра­шивать себя перед каждым решением и делом, — что именно он может при­нять на свою ответственность перед лицом своего Государя? какой образ действия есть для него как монархиста наиболее достойный? как следова­ло бы ему поступить, если бы он сам был монархом? Он как бы возносится на ту духовную "башню", с которой Государь созерцает пути и судьбы своего народа. Он приучается измерять свои поступки царственными мерилами — от­ветственности, чести и всенародного блага. Он, так сказать, "потенцирует" свою гражданственную личность, требуя от нее всенародности, бескорыстия, царственных целей и путей. Подобно тому, как человек, молящийся перед иконой, вчувствуется в ее благодатные образы и незаметно вводит в себя тот душевно-духовный уклад, который показан в ее чертах и настроениях, так монархист, художественно созерцающий своего Государя и посылающий ему в лучах своего доверия и своей любви свое "лучшее", утверждает свое духов­ное достоинство, крепит свою честь и воспитывает свое правосознание.

Эту идею, это самочувствие и соответствующее ему внутреннее делание мож­но найти в истории человечества в самых различных странах.

"Ошибочно думают", говорит, например, поэт Клавдиан (язычник, ко­нец IV века по Р,Х.), "что при монархе подданные делаются рабами; никогда не пользуешься большей свободой, чем при порядочном государе"...'4 "Госу­дарь должен помнить, что римляне, которыми он повелевает, некогда повеле­вали вселенной"...15 Замечательно, что во все времена и у всех народов стойкое и мужественное правдоговорение Государю считалось надлежащим и лучшим образом действия; и если иные монархи с деспотическими наклонностями не умели переносить этого (подобно Эрику XIV, Иоанну Грозному и другим), то этим они искажали и повреждали самое основное в строении монархического государства. Так, Забелин отмечает, что царь Иоанн III Московский "против себя встречу любил", а царь Василий III не выносил возражений и однажды наложил опалу Ни возражавшего ему боярина Ивана Берсеня:

"Поди, смерд, прочь, не надобен ты мне" . Невольно вспоминается позд­нейшая судьба князя Репнина, Митрополита Филиппа, боярина Морозова и других "стоявших и прямивших" при Иоанне IV Грозном.

Однажды королева Мария Стюарт спросила свободоречивого шотланд­ского реформатора Джона Нокса: "Кто вы, что беретесь поучать дворян и го­сударыню нашего королевства?" "Сударыня", ответил Нокс, "я подданный, рожденный в том же королевстве". "Разумный ответ!" — замечает глубоко­мысленный Карлейль: "если подданный знает правду и хочет высказать ее, то, конечно, не положение подданного мешает ему сделать это".17

У С.Ф. Платонова читаем: в XVII веке московская "власть желала" в зем­ских представителях на соборах "видеть людей, "которые б умели рассказать обиды и насильства, разоренье и чем Московскому государству полнитца"..."18 Русские цари того времени искали правды и людей гражданского мужества.

После посещения инкогнито английской Палаты Лордов (1697 г.) Петр Великий записал: "Весело слушать, когда подданные открыто говорят своему Государю правду; вот чему надо учиться у англичан". Он же говаривал:

"Полезное я рад слушать и от последнего подданного. Доступ ко мне сво­боден, лишь бы не отнимали у меня времени бездельем". Чтобы возвысить достоинство своих подданных, он запретил бить солдат, писаться в обращении к царю уничижительными именами, падать перед царем на колени и снимать зимою шапки перед дворцом: "К чему уничижать звание, безобразить до­стоинство человеческое? Менее низости, более усердия к службе и верности ко мне и государству — таков почет, подобающий царю"... "Вот", — говаривал он князю Якову Долгорукому, — "ты больше всех меня бранишь и так больно досаждаешь мне своими спорами, что я часто едва не теряю терпения:, а как рассужу, то и увижу, что ты искренно меня и государство любишь, и правду говоришь, за что я внутренне тебе благодарен" (1717 г.)...

Граф Ласказ, секретарь Наполеона, сообщает, что Наполеон умел тер­пеливо выслушивать возражения; но одному упорному возражателю он под ко­нец сказал, указывая днем в небесную даль: "Voyez-vous cette etoile?" — "Non". — "Eh bien, moi, je la vois et tres distinctement. Sur ce, mon cher, bon jour! Retournez a vos affaires et surtout fiez-vous-en a ceux qui voient un peu plus loin que vous"...19 ("Видите ли вы эту звезду?" — "Нет". "Ну вот, а я ее вижу очень отчетливо. А затем, мой милый, до свиданья. Возвращайтесь к ва­шим делам и доверяйтесь особенно тем, которые видят немного дальше, чем вы"...)

В мемуарах Витте мы находим следующий рассказ: "Граф Ламсдорф ска­зал мне: одно из двух — или наш Государь самодержавный или не само­державный. Я его считаю самодержавным, а потому полагаю, что моя обя­занность заключается в том, чтобы сказать Государю, чтб я о каждом пред­мете думаю, а затем, когда Государь решит, я должен безусловно подчи­ниться и стараться, чтобы решение Государя было выполнено"20. Таким об­разом, "самодержавие" отнюдь не исключает мужественного правдоговорения перед лицом монарха. Мало того: в состав обязанностей монарха входит терпимое, милостиво-любезное и беспристрастное выслушивание правды из компетентных уст.

Гениальный немецкий поэт-романтик Новалис (Фридрих фон Харденберг, 1772—1801) выдвинул одно из самых глубоких толкований монархии и монар­хического устройства. Принимая целостно и последовательно идею художест­венно-религиозного отождествления подданного с Государем, он выдвинул между прочим следующий тезис: "Всю люди должны стать троноспособными. Король есть средство воспитания к этой далекой цели"21. В такой формулировке этот тезис может оказаться неверным. Можно ли говорить обо всех людях, в том числе о малолетних, необразованных, глупых, бесчестных и преступных? И далее: что означает идея всеобщей "троне-способности", ког­да к самой сущности монархического строя относится исключительная "троно-право-способность" одного единого рода (династии)? И тем не менее Новалис выговаривает основную и глубокую тайну монархии, состоящую в том, что облик Государя не унижает подданных, а возвышает и воспиты­вает их к царственному пониманию государства и его задач. Истинный Госу­дарь воспитывает свой народ к царственному укладу души и правосознания силою одного своего бытия.

Здесь мы снова возвращаемся к идее ранга. Человек духовной высоты, ведающий свое достоинство и блюдущий свою честь, приемлет идею ранга легко и естественно; он не видит в этом унижения; наоборот: зная свой собст­венный ранг, он понимает, что его ранг измеряется и определяется объек­тивно теми же самыми мерилами — духа, достоинства, чести и служения, — которыми он рад определять ранг других людей и которые определяют подлинный ранг его Государя.

Но это и есть именно то, чего почти не выносит республиканское пра­восознание. Иногда республиканцы выговаривают это прямо и откровенно. Так, однажды в одной из древнейших республик Европы мне пришлось беседовать с группой университетски образованных туземцев, причем я выска­зывал им свое воззрение на драгоценное значение чувства ранга. В ответ я получил нижеследующее разъяснение: "Вот это и есть то, чего мы не выносим. Мы не терпим в своей среде выдающихся людей (exzelient). Если таковой находится, то мы всегда сумеем сделать ему жизнь столь трудной и горькой, что он не будет знать, чтб ему делать. Но если он все-таки, выдержав это все, добьется чего-нибудь, тогда мы после его смерти поставим ему памят­ник"... Выслушав это, я записал сказанное; и, записывая, невольно вспомнил слова Петра Верховенского из "Бесов" Достоевского: "...не надо высших спо­собностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами... Рабы должны быть равны.., мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство"22... и, вспоминая эти проро­ческие слова, я думал о том, что Верховенский и Шигалев заканчивали свою программу тоталитарным деспотизмом.

Итак, давно пора покончить с этим предрассудком пассивной принижен­ности граждан в монархическом государстве. Различие между республикан­ским правосознанием и монархическим правосознанием в этом вопросе сле­дует искать не в пассивности, а в характере политической активности. Активность монархиста носит черты центростремительности, лояльности и ответственности перед главою государства. Активность республиканца отличается центробежным тяготением, развязывает личную инициативу, стремится вмешиваться во все государственное дела и старается сложить с себя ответственность перед избирателями. Все это требует вниматель­ного удостоверения.

Однако этот тезис отнюдь не должен быть истолкован в том смысле, буд­то все республиканцы "несут свое государство рбзно" и лишены всякого чувства ответственности. Достаточно назвать Перикла в Афинах, Катона Старшего в Риме, Вашингтона и всех лучших президентов в Соединенных Штатах, ЛафаЙета во Франции и многих других героев республиканской государственности, для того чтобы раз навсегда погасить такое истолкова­ние. Точно так же отнюдь не следует идеализировать сторонников монар­хического режима, чтб мы, к сожалению, наблюдаем у монархистов и до­селе на каждом шагу. Есть партийные монархисты, которым достаточно уста новить у кого-нибудь темпераментное предпочтение монархии, для того чтобы объявить его "замечательным мыслителем" или даже "богатырем духа". А меж­ду тем совершенно необходимо различать монархистов идеи и монархистов карьеры; среди последних найдется множество низких, беспринципных си­мулянтов и порочных льстецов наподобие Тигеллина или Шешковского. Однако верных проявлений монархического правосознания можно ожидать только от первых, тогда как вторые должны быть отнесены к самым опас­ным вредителям монархии. Дурные и низкие люди обретаются во всех пар­тиях и лагерях; но мы имеем в виду не их, а верных осуществителей идеи — монархической или республиканской.

Итак. активность идейного монархиста центростремительна, лояльна и монархически ответственна. Он ведает и признает, что его государство имеет персональный центр, которому он призван служить не за страх, а за совесть; этот центр един и единственен во всей стране; к нему должна быть направлена энергия всех граждан; он есть источник публичных полномочий; перед ним все отвечают за лояльность своего воленаправления, за закон­ность своих поступков и за все последствия своей деятельности. Этот пер­сональный центр объединяет государство и крепит его именно такой центро-стремительностью общих усилий. Это не значит, конечно, что монархист дол­жен обращаться по всем делам за разрешением к монарху или что он сам ни на что решиться не может. Но это означает, что он мыслью и волею возво­дит каждый акт государственного учреждения к закону, утвержденному Госу­дарем, или к указу, им изданному; далее, — что он не мыслит никакой го­сударственной реформы иначе, как исходящей в законном порядке от монарха; и, наконец, — самое глубокое и интимное, — что он принимает самостоя­тельные решения и меры из той глубины правосознания, которая проверяет все достоинством монарха, его идеальным воленаправлением и народолю-бием. "Нет, так я не могу поступить, ибо этот исход набросил бы тень на моего и нашего Государя"... Или: "Только такое решение я мог бы защищать перед лицом Государя как единственно достойное его и его призвания"... Или еще: "если бы я был Государем, я разрешил бы этот вопрос только так и именно так, как подсказывает мне дух закона и мое естественное правосознание"... Здесь центростремительность, лояльность и ответствен­ность сочетаются воедино со свободою личного правосознания, в его естест­венной правоте и в его монархической свободе.

То, что монархист желает осуществить в своей стране, — усовершенство­вания, реформы, жизненный и духовный расцвет своего народа, — он возводит к Государю с тем, чтобы желанное было принято и признано им и нашло в нем свой жизненный источник. Именно в этом заложен смысл права петиций и публичного (устного, печатного и парламентского) правдоговорения.

Двадцатилетний Пушкин, достаточно наслышавшийся от декабристов о революции и республике, достаточно осведомленный о "щедрой" раздаче крестьян Екатериною и о военных поселениях Аракчеева, спрашивает как ис­тинный и мудрый монархист:

Увижу ль, о друзья, народ неугнетенный И рабство, падшее по манию царя..^

("Деревня")

с тем, чтобы через семнадцать лет добавить: "Не приведи Бог видеть рус­ский бунт, бессмысленный и беспощадный!" ("Капитанская дочка"). "Клянусь Вам моею честью," писал он в возражение Чаадаеву, "что я ни за что не согла­сился бы ни переменить родину, ни иметь другую историю, чем история наших предков, какую нам послал Господь"... Именно к этому течению лояльного монархизма принадлежали Жуковский, Гоголь.Тютчев, Достоевский, славянофилы, Милютин, все совершители "великих реформ", П.А. Столыпин и все его сторонники и сотрудники. Все они действовали словом и де­лом, движимые монархическою центростремительностью, лояльностью и чувством ответственности перед Государем и народом.

Совсем иного, прямо обратного, добивались русские республиканцы XIX и XX века — от Пестеля до Желябова, от народовольцев до республикан­ских вождей конституционно-демократической партии. Под обаянием этой идеи стояли многие из так называемых "западников", в том числе Белинский, Герцен, Чернышевский, Тургенев, Некрасов, Огарев, Салтыков-Щедрин, Ми­хайловский и, позднее, социалисты-революционеры и социал-демократы. То, чего им недоставало, была именно национально-монархическая центро-стремителъность и лояльность; то, во что они не верили и чего многие и не хотели, были реформы, исходящие от трона. Отсюда бунт Декабристов; отсюда заговор Петрашевцев; отсюда все покушения на Императора Александ­ра II, озлобленность и жестокость которых он сам не мог понять, когда после московского железнодорожного покушения со слезами на глазах спрашивал:

"За что они так ненавидят меня?!" Ответ мог быть трагически-прост: за твор­ческое оправдание русского трона перед лицом народа и истории...

Казалось бы, после великих реформ — для русской передовой интеллиген­ции была открыта дверь к лояльному доверию и активному самовложению в строительство России. И понятно, что необходим был срок в 25—30 лет для жизненного освоения этих реформ — на пути "малых дел" и жизненно-кон­кретных задач. Казалось, путь был найден: Император становится во главе реформ и проводит их в порядке утверждения мнений совещательного мень­шинства', передовой интеллигенции остается только воспринять и претво­рить эти реформы в жизнь, извлекая из них все верное и постепенно обнажая неудачное и ошибочное, обновляя и упрочивая Россию... Но именно этого-то и не хотели русские республиканцы: они предпочитали отвергнуть эти реформы целиком, работать над изоляцией Государя и над компрометированном его дела и, наконец, обратиться к прямому убиению его. Это неприятие благо­детельных реформ политически понятно: эти реформы свидетельствовали о жизненности русской монархии и о ее государственно-творческой силе'. они сближали царя с народом и укрепляли веру народав царя. И в то же время они обличали историческую ненужность русского республиканства, его ис­кусственность и слепую подражательность, его подсказанную честолюбием праздную надуманность. Если бы развитие пошло нормальным путем, то русским республиканцам оставалось бы только признать свою несостоятель­ность и ненужность и отойти в небытие; а русскому Государю надлежало исполнять свои дальнейшие предначертания: дать правовое оформление со­трудничеству монарха с государственно-зрелыми кругами народа, ввести всеобщую грамотность и, наконец, укрепить частнособственническое крестьян­ское хозяйство.

Ни национально-патриотической центростремительности, ни лояльности, ни ответственности у русских республиканцев не оказалось. Им надо было любой ценой оторвать трон от народа и подорвать доверие народа к трону. Гибельность и утопичность своих положительных программ они, конечно, не понимали: Декабристы не видели, что затеваемое ими безземельное осво­бождение крестьян наводнило бы Россию беспочвенным и безработным про­летариатом и вызвало бы новую пугачевскую "раскачку"; Петрашевцы не понимали, что фурьеризму в России решительно нечего делать; идея черного передела вызвала бы новую смуту неслыханного размера; идеализировать общину в духе социалистов-революционеров было противогосударственно, хозяйственно-слепо и безнадежно; а что мог дать России последовательный "демократизм" и "федерализм" конституционалистов-демократов — это до­статочно наглядно обнаружилось в 1917 году...

Но если оставить в стороне беспочвенность и гибельность их программ, то обнажится их основная тенденция: подорвать доверие к Государю, изо­лировать его и любою ценою остановить тот поток обновления, который стал изливаться от трона. И м надо было разочаровать и напугать Династию, чтобы она усомнилась в полезности реформ, прекратила их и укрепилась в слепом консерватизме или даже в реакционности. Им надо было изобразить дело так, будто освобождаемый и привлекаемый к трону "народ" отвечает на это ожесточением и звериною ненавистью. Им нужны были, по верному сло­ву П.А. Столыпина, "великие потрясения"; а для этого клевета против Госу­даря и покушения на его жизнь могли сослужить им одинаковую службу. Идея "великой России" их не привлекала: они предпочитали, совершенно так же, как и ныне (сороковые и пятидесятые годы двадцатого века), анархи­ческую систему малых республик, беспомощных, зависимых и враждующих друг с другом.

Рассматривая республиканское движение в России XIX и XX века, иссле­дователь все время изумляется тому отсутствию чувства ответственности, которое республиканцы обнаруживают на каждом шагу. Им и в голову не приходит, что они судят о незнаемом как о чем-то простом и ясном; — что они не знают ни веры, ни правосознания, ни хозяйства, ни истории, ни соблаз­нов того народа, судьбами которого они хотят распоряжаться; — что все по­литические суждения их отвлеченны и схематичны, а по отношению к России беспочвенны и претенциозны; — что у них нет никакого политического опыта, а есть только заимствованная на Западе политическая доктрина. Отравленные бакунинской верой в то, что "дух разрушения есть созидатель­ный дух", они ожидают "спасения" от исторического крушения России и воображают, что переход к демократической республике удастся русскому на­роду без особых затруднений23- И нужен был трагический опыт коммунисти­ческой революции в России для того, чтобы некоторые из них (немногие) опом­нились и поняли погибельную кривизну своих путей.

Не следует, впрочем, думать, будто недостаток центростремительности, лояльности и ответственности характеризует только русских республиканцев XIX и XX века. Эта стихия республиканской центробежности, которую мы наблюдали в России после февральской революции, когда каждый уездный городишко торопился объявить себя самостоятельной республикой и, по сообщению Половцева, образовалась даже особая "Шлиссельбургская Дер­жава", где каждая волость считала себя равносильной американскому штату, а в Шлиссельбурге должен был заседать "союзный конгресс"24, — эта стихия соответствует, конечно, революционной эпохе, и в таком виде она в обычное время в республиках не проявляется. И тем не менее она заложена в самой глубине республиканства и живет в нем постоянно, хотя и прикровенно.

Центробежность как политическое настроение присуща республиканцу уже в силу того, что он выше всего ценит свободу, т.е. личную нестеснениость в воззрениях, убеждениях и в образе действий. Республиканец прежде всего не желает авторитета и исходящего от него "давления", В сущности говоря, он стремится "вобрать в себя" весь и всякий авторитет; его основное настроение можно обозначить как политический "субъективизм" или "инди­видуализм", а в крайних проявлениях — как атомизм. Этот субъективизм может привести его и к признанию общественного мнения; но может и увести его" в одиночество. Этот индивидуализм может привести его и к социальной программе, но при условии полной личной независимости. Именно поэтому католическая стихия и магометанская стихия, с их преклонением перед авторитетом, никогда не будут благоприятствовать республиканству, но будут тяготеть к монархии. Можно было бы сказать, что республика есть промежуточная форма или "станция" на пути от монархии к анархии. Достаточно представить себе множество республиканцев в состоянии последовательного политического субъективизма или республиканствующую толпу, протестующую против всякого авторитета, — и до анархии останется всего один шаг. Именно в связи с этим республиканцам присуща высокая оценка малой государственной формы и вера в федерацию. Республиканец — зраг гетерономии; он во всем предпочитает автономию, к которой он слишком часто неспособен. Отсюда это обилие сект, партий и синдикатов в республиканских странах; и за всем этим живет сокровенная мечта об анархии. Можно было бы сказать, что распадение монархий редко приводит к образованию новых, малых монархий: обычно возникают малые республики. Классическим примером в истории является развитие английской империи: это есть история отпадения частей от метрополии, которая соблюдает свою монархическую форму, тогда как отпавшие в порядке центробежности части ее становятся республиками; таковы Сое­диненные Штаты, Ирландия, Индия и, далее, Египет, а в будущем Южная Африка, Мальта и, возможно, другие "колонии". Так, на наших глазах две большие европейские монархии, Германия и Австрия, распались после первой войны на ряд республик.

Эта республиканская центробежность как бы дремлет в государствах, идущих к распаду, таясь в форме недостаточной лояльности отдельных граждан, конфессий, городов и национальностей. Прикровенный протест против гетерономии и авторитета как будто только и ждет благоприятного часа для того, чтобы проявить свою недостаточную лояльность, превратив ее из несочувствия в отпадение, которое центростремительные элементы обозначают тогда как "измену" (процесс К.П. Крамаржа в распадающейся Австрии).

И все это соединяется с тем своеобразным пониманием ответственности, которое столь характерно для всех демократий, в особенности же для демократических республик. Если в монархии всякий администратор и всякий политик чувствует себя ответственным в конечном счете перед Государем, то в республиках эта ответственность перемещается принци­пиально сверху вниз. Важно не то, что о тебе и о твоем образе действий думает глава государства, ибо он сам условно-срочен в своих полномочиях и авторитет его весьма невелик; важно то, как твоя деятельность расце­нивается "народом", т.е. неопределенной толпой малокомпетентных избира­телей. Существенно не то, что я есть, а то, "нравлюсь" ли я "общественному мнению". Но это "общественное мнение", голосующее и избирающее, остается жертвой субъективных настроений, поддающихся всякому влиянию: и лукавым нашептам, и открытой клевете, и эгалитарному предрассудку, и демагогии, и прикровенной выгоде, и интриге, и прямому подкупу. Демократия и республика подменяют предметную государственную от­ветственностькапризною популярностью, беспредметным и некомпе­тентным голосованием толпы. Здесь люди опасаются не политических ошибок и не политической неправоты, а забаллотирования. Политический "успех" зависит не от того” чтб человек есть на самом деле, а от того, чем он прослывет. При этом интриганство, нечестность и подкупность повредят ему меньше, чем волевая самостоятельность, властная решительность и предметно-ответственное гражданское мужество. Республика предпочитает избирать несамостоятельных, угодливых, уклончивых нырял, людей "блед­ных", невыдающихся, не угрожающих никому своим превосходством и талантом, людей средины, умеющих скрывать свою волю, если она имеется, и свой ранг, если он выше среднего; демократия не любит сильных и выдающихся людей, прирожденных водителей... И тем, кто хочет делать карьеру в республике, — лучше скрывать свой настоящий духовный размер, "прибедняться", не "отпугивать" своих избирателей и подчеркивать свою любовь к равенству и свою особую демагогическую "лояльность" по отношению к толпе. Вот почему республиканцы предпочитают "не делать", чем "повредить себе деланием"; зачем рисковать волевой активностью, когда безобидная пассивность имеет у избирателей гораздо больший успех? Активный человек непременно наживет себе врагов среди избирателей: завистников, несогласных, понесших вред, шокированных его предприимчи­востью и напором и т.д. Пушкин был прав, когда утверждал,

Что пылких душ неосторожность

Самолюбивую ничтожность

Иль оскорбляет, иль смешит;

Что ум, любя простор, теснит...

Этим объясняется и та боязнь ответственности, которая характерна для демократических республик. Ответственность обременяет человека при избрании, уменьшает его шансы, мобилизует его врагов. Поэтому "лучше" (т.е. субъективно выгоднее) не брать на себя никаких решений и свершений;

лучше укрыться за коллективом, обеспечить себе непроглядную среду, свалить с себя одиум непопулярного решения, подкинуть инициативу другому или другим. Отсюда искусство, напоминающее чернильных моллюсков, — укрываться в непрозрачной мути, спасаясь от врага и не давая возможности индивидуализировать вину и ответственность. Это поли­тическое искусство процветает особенно в тех странах, где сильны закулисные организации, озабоченные взаимным укрывательством, как бы некоторой "изначальной" "амнистией", дарованной их членам по преимуществу. Понятно, до какой степени такой порядок вещей снижает политический уровень в стране. И если в монархиях всякая безответственность смущает и возмущает идейных монархистов, то в республиках ко взаимному укрывательству от политической ответственности общественное мнение привыкает незаметно и прочно.

Соседние файлы в папке учебный год 2023